Наконец, совершенно измученный, я свалился на берегу бурного потока и впал в забытье. Очнувшись через некоторое время, я увидел при лунном свете Нэда и Гедфри, которые спали тесно прижавшись к мулу. Следуя их примеру, я хотел примоститься к нему с другой стороны, как вдруг из-под круглого брюха животного высвободилась маленькая темная фигура — то был его исчезнувший господин.
Я поспешно толкнул его обратно и прижался к нему и его четвероногому товарищу. Вскоре мы все крепко спали.
К утру погода прояснилась и мы благополучно закончили наш путь.
После всего пережитого я заболел нервной горячкой. Гедфри поместил меня и Нэда в больницу и отправился куда-то дальше. Я его больше никогда не видел. Через некоторое время, вполне оправившись, я простился с Нэдом; нога его заживала медленно и ему пришлось остаться в больнице.
Лето я проработал в полях Калифорнии, зимой служил кельнером в каком-то вегетарианском ресторане в Канзасе, а затем нанялся поваром на пароход, совершавший рейсы по Миссисипи.
Однажды весной, в то время как мы поднимались вверх по реке, вид бесконечных прерий снова разбудил в моей душе старую страсть к странствованиям и на ближайшей же остановке, к которой мы причалили, я был таков…
Следующие пять месяцев я провел в блужданиях и успокоился лишь после того, как истратил все заработанные мною деньги. Наступающая зима застала меня в штате Пенсильвании. Когда в бурный ноябрьский вечер меня сбросили с товарного поезда и первые хлопья снега закружились надо мною, я решил, что пора опять подумать о заработке, о кровле и мешке с книгами.
Но время и место не благоприятствовали этим намерениям. Нигде не было подходящего места, и в конце концов мне пришлось поступить на сталелитейные заводы Карнеджи в Питсбурге. Американские рабочие зовут их «последняя ставка», ибо туда идут работать лишь те, кому больше совершенно не на что рассчитывать. Мне немало приходилось слышать о том, что происходит в стальном аду великого друга человечества, но то, что я сам узнал, превзошло все ожидания.
Хитро придуманная контрольно-поощрительная система выжимала последний пот из рабочих, а низкая система ссуд, благодаря которой они всегда были в долгу у предпринимателя, превращала их в рабов последнего. Наличные деньги никогда не попадали к нам в руки, наш скудный заработок нам выплачивали в бонах. На них мы закупали все необходимое в заводских магазинах, что было крайне выгодно для Карнеджи. Ими же мы оплачивали и помещения в грязных бараках, причем Карнеджи опять-таки наживался. За малейшую неисполнительность или строптивость с нас взимали денежный штраф, опять так обогащавший Карнеджи.
Больных немедленно увольняли. Забастовавшие рабочие избивались и выгонялись из бараков отрядом сыскной полиции, состоявшим на платной службе у завода. Если доведенная до отчаяния кучка несчастных рабов пыталась сопротивляться, в нее стреляли.
Никаких мер охраны труда не существовало. В моем отделении в течение трех месяцев в пудлинговых печах сгорели и погибли четырнадцать человек; искалеченных я не сосчитал. Ежегодно стальные заводы Карнеджи покидают тысячи калек, убитые насчитываются сотнями…
Весь мир знает о миллионах, даруемых благотворительным учреждениям, но он не знает о том, как эти миллионы добываются.
Во время своего пребывания в Америке я имел обыкновение раза четыре в год справляться на Нью-Йоркской почте — нет ли для меня писем. На этот раз я сделал то же самое: письма оказались, на одном из них была немецкая марка и адрес был написан рукою моей матери.
В письме заключалось известие о смерти моего отчима. Мать осталась одна на свете и без всяких средств к существованию. Необходимо было немедленно вернуться домой.
Я расстался со стальным адом Карнеджи и нанялся кочегаром на голландский пассажирский пароход «Потсдам». Голландско-американская линия в то время смехотворно оплачивала своих кочегаров: за восемьдесят часов работы, во время переезда от Нью-Йорка до Роттердама, мне предстояло получить два гульдена. Их мне могло хватить на железнодорожный билет до Эммериха, первой германской станции.
Через две недели после получения письма от матери я бросил прощальный взгляд на небоскребы Нью-Йорка и мысленно, точно в исчезавшем сне, вновь увидел беспредельные пространства прерий и могучие громады Скалистых гор, среди которых навеки закрылись прекрасные и любимые мною глаза. Потом я спустился по железной лесенке в топку парохода и стал подбрасывать угли в огонь, в то время как машины однообразно и глухо гудели: «Домой… домой…»
Глава четырнадцатая
Странное чувство испытал я, когда впервые, после стольких лет, вступил на родную землю. Должен признаться, что меня прежде всего охватило сознание моей отчужденности и одичания. Я решительно неспособен был правильно воспринимать знаменитое благоустройство своего отечества.
Воплощение его предстало передо мною на границе в лице полицейского, который потребовал от меня документы.
О, прекрасная Америка, где от меня во время бесчисленных пятилетних странствований ни разу не потребовали никаких удостоверений!
В качестве беспаспортного, я был немедленно доставлен в полицейский участок города Эммериха и подвергнут заключению. Через четыре дня меня отпустили, снабдив свидетельством, на котором обозначены были мои приметы и добавлено, что полиция моего родного города не сообщила обо мне ничего предосудительного.
— Как же вы собираетесь добраться домой? — спросил меня представитель полиции. — Нищенствовать и ночевать под открытым небом запрещено, как вам известно!
— Нищенствовать я не собираюсь! Но неужели, действительно, нельзя соснуть где-нибудь в лесу или в поле, если я до вечера не найду работы?
— Никак нельзя! — засмеялся он. — Вы какой-то чудак! Вот что: если вы в самом деле намерены работать, передайте эту записку в Везеле, на кирпичном заводе. Там всегда нуждаются в рабочих. А по этой записке вам выдадут в железнодорожной кассе билет четвертого класса!
— Благодарю вас! — сказал я, обрадованный, и хотел пожать ему руку, но, по-видимому, он счел, что это странно и отклонил мое рукопожатие.
На кирпичном заводе мне удалось устроиться, я провел там три недели, заработал немного денег и купил себе чемодан, чистую рубаху и железнодорожный билет четвертого класса.
Я вышел из поезда на том самом вокзале, с которого я десять лет тому назад отправился в далекое странствование с двадцатью марками в кармане, исполненный радостными упованиями. Упования мои рассеялись, опустел и карман — в нем теперь было не более двух марок.
Радость моей старой, измученной матери не поддается описанию. Глаза ее так засияли, что мне вспомнились другие, навеки закрывшиеся глаза, и старая боль вновь сжала мое сердце.
Я сразу увидел, как необходим был мой приезд, и на следующий день пошел искать работу. Стояла зима и найти ее было не легко. Особенно трудно это было мне: ведь я так отвык от немецких условий жизни, все здесь так мне было чуждо! Я до сих пор не могу забыть впечатления, которое производило на работодателей сообщение о том, что у меня нет документов. Они смотрели на меня с удивлением и ужасом. Потом поспешно хватались за свои золотые часы. Ведь я мог их украсть!
Преодолев всевозможные бюрократические препятствия, после бесконечных, занесенных в протокол препирательств, я стал наконец обладателем свидетельства об инвалидности и членской книжки рабочих — заготовителей строительного материала.
Через несколько дней нашлась и работа. Мне дал ее какой-то плотник. Я стал таскать и возить балки и доски, запах которых напоминал мне Чикаго и Оклаему.
У моей матери вновь появился запас колбасы в шкафу; покачивая головой, она с наслаждением пила дорогой кофе, расточительно купленный мною на первые же заработанные деньги. Но недолго нам пришлось радоваться; новое предприятие вскоре обанкротилось, и я опять остался без работы.
Однажды я возвращался домой из какого-то собрания рабочих в обществе нескольких товарищей, таких же безработных, как и я. Мрачные и безмолвные брели мы по снегу через темный парк, ведущий в наше отдаленное предместье. Один из товарищей попросил меня рассказать что-нибудь интересное об Америке. Я отказался. Но они настаивали, пришлось согласиться, я стал рассказывать, сначала неохотно и вяло, потом увлекся и увлек своих слушателей.