Во время этих столкновений обычно верховодил какой-то креол, называвший себя испанцем. Когда он однажды при мне грубо оттолкнул и едва не изувечил индейца-охотника, я самым решительным образом вступился за последнего. На меня набросились сторонники креола. Меня изрядно поколотили и, кроме того, еще дали понять, что порядочные люди не поднимают истории из-за вонючего краснокожего.
Но вонючий краснокожий был об этом другого мнения. На следующий день в снегу нашли окровавленный труп креола, индеец же бесследно исчез. Никто не видел его больше. Только мне пришлось еще раз встретиться с ним!
В тот же день стало ясно, что мне предстоял выбор между прогулкой по занесенным снегом, глухим лесам в ближайшие поселки или путешествием на тот свет. Сторонники убитого обвиняли меня в том, что произошло. Гуллисон настойчиво предостерегал меня и не отпускал от себя ни на шаг. Он уверял, что каждую минуту может разразиться новое побоище.
Он был прав. Оно разразилось в первый же день Рождества. У одного из канадцев были огромные сапоги, которые он по вечерам мазал нестерпимо вонявшим рыбьим жиром. Гуллисон решительно потребовал, чтобы он выставлял их куда-нибудь на ночь из помещения, где все мы ели и спали. Канадец злобно поглядел на него и пробормотал: «Немецкая собака!» Они все считали Гуллисона немцем, так как он говорил по-немецки.
Он, я и один норвежец потом еще долго сидели за столом, попивая грог. Когда мы ложились спать, норвежец сказал: «А ведь тюльпаны-то снова торчат и благоухают здесь!» — схватил сапоги канадца и вышвырнул их в окно.
На следующий день меня разбудил яростный рев и звук тяжелого падения. Вскоре наш дом превратился в поле кровавой битвы.
Оказалось, что ночью лисицы сожрали сапоги канадца. Он нашел одни лишь каблуки. Их он швырнул Гуллисону в лицо.
Я не успел еще подняться, как предо мною сверкнули темные глаза и что-то заблестело в занесенной вверх руке. Я отпрянул назад, почувствовал холодное прикосновение к колену левой ноги и изо всех сил ударил правой по наклонившемуся надо мною коричневому лицу. С потолка со звоном свалилась лампа. Я вскочил, инстинктивно ударил кулаком по вынырнувшим предо мною чьим-то оскаленным белым зубам и торопливо пробрался в узкое пространство между стеной и печкой. В нашем помещении происходило жестокое побоище, оглашаемое ревом, стонами и проклятиями. Вдобавок раздались еще выстрелы из револьвера, потом дверь распахнулась и наступило некоторое успокоение.
Почувствовав что-то липкое и сильную боль в колене, я нагнулся, чтобы осмотреть рану. В это время несколько человек, говоривших по-испански, пробрались мимо меня к двери; одновременно вспыхнула охапка бумаги, которую кто-то бросил в печку, чтобы осветить помещение. Я почувствовал направленный на меня злобный взгляд, кто-то точно кошка прыгнул в мой угол и замахнулся в меня сверкающим лезвием ножа.
Я отпрянул в сторону. Нож странным образом прошел между рукой и грудью, отхватив лишь небольшой кусок мяса на локте. Убийца с той же кошачьей ловкостью отскочил назад. Разъяренный, я кинулся вслед за ним и раздробил ему череп топором. Падая, он увлек одного из своих товарищей, который повалился с ревом. Удар моего топора пришелся ему по руке. Другой его приятель кинулся к двери, преследуемый мощными кулаками Гуллисона.
У меня глаза налились кровью. «Проклятые канадцы! Всех вас нужно прикончить!» — орал я. Ко мне присоединились все наши немцы и англичане. Вскоре враги наши стали спасаться бегством. Многих мы вышвырнули из окон.
Мы занялись своими многочисленными ранами. Но не успели еще перевязать их, как на улице разразилась новая, такая же яростная битва.
Мой гнев быстро прошел, я стал мучиться сознанием сделанного и охотно согласился вступить в переговоры о перемирии, как только последовало предложение из леса.
Мы отдали им их вещи и часть провианта, но потребовали, чтобы они немедленно ушли. Каждого, кто окажется здесь завтра, мы угрожали застрелить.
Они ушли мрачные и безмолвные, но к ночи многие из них вернулись, взломали помещение, где находился провиант, украли часть сала, потом подожгли помещение. Впрочем, огонь сам собою быстро погас; всего хуже было то, что они оставили дверь открытой. За ночь волки и лисицы расхитили большую часть провизии. Того что осталось, едва могло хватить нам на неделю.
Большинство наших товарищей быстро собрались в путь и покинули нас на следующий же день. Остались лишь тяжело раненый индеец-повар, маленький кривоногий голландец, Гуллисон и я. Мне приходилось ждать, пока не заживет раненая нога. Гуллисон не хотел меня покинуть, а голландец не хотел покидать Гуллисона.
В один из последних дней декабря, к вечеру, индеец стал бредить. Он был ранен в голову и спину. Я провозился с ним почти всю ночь, в то время как мои товарищи пьянствовали. Лишь под утро я на короткое время заснул. Туманный снежный рассвет разбудил меня. Я взглянул в остановившиеся зрачки индейца. Рука его была холодна как лед.
Все утро я промучился, стараясь вырубить могилу в обледеневшей и твердой как камень земле. В конце концов мне пришлось это бросить. После обеда я натаскал дрова и развел костер. Когда дневной свет стал меркнуть в наползавших снеговых тучах и в доме зазвучали песни моих пьяных товарищей, странно сливаясь с далеким криком полярной совы, могильный костер мертвого индейца наполнил зимний лес красным заревом.
Глава шестая
Вскоре мы покинули наше убежище. Рана моя не вполне еще зажила, но мы не могли больше оставаться: провизии нам хватило бы не более чем на четыре дня. Товарищи мои ходили на охоту, но охотники они были плохие и из этого ничего не вышло.
Стояла удивительно мягкая погода, странный желтый свет озарял безмолвный, белый лес. Когда мы вышли на прогалину и молча в последний раз оглянулись на наше жилище, Гуллисон беспокойно стал вертеть головой, нахмурился и что-то проворчал.
— Ты что это вынюхиваешь, Гендрик? — спросил я его. — Водку, что ли почуял?
— Какая тут водка! Ураганом пахнет! — проворчал он, вытирая капли пота, струившиеся по его лбу. — Проклятие! Вам тоже жарковато?
— Да, мне сегодня с самого утра не по себе. Погляди-ка, ведь тает! — сказал я, указывая на крупные хлопья снега, валившиеся с блестевших, мокрых сучьев.
— Конечно, тает! Эх, парень, и помучаемся же мы сегодня! — проворчал он, беспокойно и неуверенно оглядывая небо и лес. — Нет, назад в наше разбойничье логовище я не пойду, опротивело, — добавил он и направился вперед. — Да там и жрать нечего. Живее парни, нам плохо придется!
Он был прав.
Около полудня, обливаясь потом, несмотря на то что мы сняли с себя куртки и фуфайки, измученные ходьбой по липкому снегу, мы сели отдохнуть и поесть. В жуткой тишине воздуха под тусклым, низко нависшим небом было что-то сковывающее, давящее и угрожающее.
Мы были угнетены, молчали и, быстро съев сухари и сало, поспешно встали и пошли дальше, гонимые вперед жестоким беспокойством. В лесу послышались глухие и угрожающие раскаты…
— Начинается! Ты слышал? — прошептал Гуллисон, сжав мне ругу.
— Что это? Как будто гром? — спросил я. — Теперь, зимой?
— Конечно, гром! Зимняя гроза, начало урагана! Вперед, ребята! Необходимо поскорее куда-нибудь укрыться! Вперед! Вперед! — крикнул он, не будучи в силах скрыть свою тревогу. Страх его передался мне: я в первый раз видел этого спокойного великана в таком состоянии.
Мы карабкались за ним по липкому и глубокому снегу, со всей возможной поспешностью. За нами грохотало все громче и ближе, еще и еще.
Я шел поспешно, задыхаясь от напряжения и едва различая огромную фигуру Гуллисона, окутанную тьмой; небо и лес погрузились в глубокую черную ночь.
Внезапно раздался грохот. Огромное, красно-желтое зарево прервало темноту, в лесу раздался грохот и вой, дикий свист и грозный шум; казалось, что все там трещало и рушилось. Еще мгновение, и все вокруг превратилось в какой-то неистовый хаос из вертящихся снежных столбов, сучьев и падающих стволов, пронзаемых огненными лучами и сотрясаемых грохочущими ударами — наступил конец вселенной.