Может быть, долго управляла она караваном и не замечала никого из странствующих на плотах людей, а может, лишь теперь оказался за спиной Данилец, и едва она увидела сборчатое его лицо, тотчас молча передала ему рулевое бревно, остерегаясь ворчания и замечая непривычное смущение на древнем лике Данильца. И, думая о том, что все еще может перемениться к лучшему и что плотогоны поверят в ее преданность реке, она запрыгала к тому плоту, на котором то полулежал Антон Коврига, то подхватывался и замирал с шестом в руках, целясь на воду.
Он опять прилег на бревна и, должно быть, не обнаружил, как прогибались бревна под ее ногами, а она приблизилась настолько, что разглядеть сумела в руках его маленькую и уже с синеватым сальным пятном районную газету, где даже издалека черный квадратик фотоснимка в газете напомнил ей о последних соревнованиях лета, о той незнакомой, знаменитой на весь деревенский город пловчихе, с которой и засняли ее, Просю. Помнится, знаменитая пловчиха, покровительственно глядя на нее и поправляя для снимка резиновый шлем на голове, спрашивала немножко капризным голосом: «Прося? А почему — Прося? Я что-то не слыхала такого имени…» И она, польщенная добротой знаменитой пловчихи, отвечала ей с радостной поспешностью: «Фрося я, Фрося! Ну, а по-деревенски Прося. Просей меня и зовут все — и в школе звали, и в Смычкове, и на плотах…»
«Фрося я, Фрося!» — словно повторила она и теперь настоящее свое имя, с улыбкой узнавания посматривая на газету, словно тисненную плитками, на запечатленный вечный миг случайной дружбы.
И вдруг испугалась, потому что, обернувшись, словно испугался ее сначала Антон и движениями фокусника сложил в стопку газетку, волшебно уменьшившуюся до размеров кошелька, сунул ее в нагрудный карман и, уличенный в тайном, повернув лицо к реке, с нарочитой зевотцей проговорил:
— Ну, это… того самого… плавать мы все научились. А только любим не бассейн, а реку. Фактически!
«Господи! — воодушевленно подхватила она, понимая, что знакомые слова незаслуженного упрека этот человек в армейской, табачного цвета шинели неуклюже высказал в тревоге своей, в опасении того, чтобы она, Прося, и вправду не предпочла бассейн, плавание, спорт реке и работе на реке, на плотах. — Да и слепой полюбит реку и берега! Потому что и слепой будет чуять этот воздух! И слышать, как бревна постукивают, как птица звенит, звенит — и обязательно над рекой!»
А Коврига, все еще недовольный собою и тем, что выдал свою тайну, мотнул стриженой головой и, придерживая накинутую на плечи шинель без погон, широко зашагал по бревнам в конец каравана, а затем обернулся, отчего шинель сползла с одного плеча, и повел рукою в воздухе, как это всегда делал, едва начинал свою скудную речь: «Ну это… того самого!»
— Того самого! — весело подсказала ему Прося, подаваясь следом за ним, потому что уже не боялась его наглого взгляда, его откровенных движений рук: он уходил, он убегал, а когда человек бежит, его нечего бояться.
И там, где Антон сменил у греби Данильца и где оказалась и она, речная странница, почувствовала она себя среди мирных, дружелюбных, доброжелательных людей. Лихо, одной рукою, удерживал Антон рулевое бревно, сидел на своем расшатанном ящике с косой печатной надписью и с металлической окантовкой Данилец, стояла в ожидании добра она, Прося, стоял и примчавшийся Павлик с большим шестом в руках, который он то и дело поправлял, подкидывал вверх коленкой, — и можно было согласиться с тою мыслью, что вот и собралась вся семья на плотах.
Наверное, и для старого плотогона, подносившего к печеному лбу своему руку с двумя обрубками пальцев и глядевшего то на берега, то на стелющийся беспокойный след за плотами, наступила минута душевной умиротворенности, и Прося проницательно подсказала себе, что сейчас Данилец расскажет еще одну партизанскую историю про Миколку, который в годы военные был молодым хлопцем, а теперь старый, старый. Этот вечный Миколка был таким отчаянным хлопцем, что до сих пор седой плотогон рассказывает о нем с усмешкой недоверия, словно бы поражается тому, как прошел через партизанский огонь, через все партизанские воды неуловимый герой Миколка.
«Да, про Миколку!» — мысленно поторопила она плотогона. И не ошиблась!
— Это ж, как погляжу, во тут и гнал свои плоты Миколка, — тихо удивился Данилец и вскочил, резиновым сапогом опрокидывая под собою щелястый ящик.
Тут все переглянулись в тревоге, все кинули быстрый взгляд вперед, назад, направо, налево, а Павлик бросился поднимать ящик, ставить его то одним расшатанным боком, то другим.
— Тут и было! Во тут! Межевка в аккурат по правый бок. Это ж фрицы крали наш лес, наши сосны сплавляли. А плотогоны хто? Наших находили и под ружжом держали, чтоб наши плотогоны для их Германии гнали сосны. Ну, Миколка переплыл Припять, залез на плоты и снял германцев, у воду их. А сам переоделся у ихнюю форму. И гонит плоты, помогает старым дедкам, глядит: где та Межевка? А в Межевке хат немало, и людей богато в Межевке. Тут Миколка и расцепил плоты, Припять забило соснами, бервеннями. Чтоб плоты болей не гнали по Припяти. Затор! И бабы межевские бервенни себе, себе…
— А Миколка? — восторженно воскликнул Павлик.
— А Миколку партизаны ждали, Миколка в лес пошел, — с необычайной уважительностью отвечал Данилец и тыкал раненой рукой в ту сторону, где синей, ровной, заштрихованной полосой вставал далекий бор.
— Конец семнадцатой серии фильма про Миколку! — завопил Павлик, уперся шестом в широкое бревно и повис на шесте, закружился вокруг шеста, поджимая ноги в детских кедах.
А Прося все следила, как относит в сторону береговую Межевку, хаты с телевизионными антеннами, похожими на модель самолета, ветродвигатель, блестевший серебром, и никак не могла представить себе партизанского героя Миколку, и почему-то видела его таким же сильным, как Антон Коврига, с таким же жарким взглядом медвежьих глаз.
Когда же скрылась Межевка за поворотом, с которого поднялась отдыхавшая стая птиц и зароилась в вечернем воздухе, Прося побрела по бревнам и немало прошла, пока не оказалась на головном плоту, где так близки были отходящие от кормы валы как бы бурлящей воды, где позванивал от напряжения витой металлический трос, где долго стояла и задумчиво смотрела на матроса, который там, на палубе катера, кричал ей что-то, приплясывая, и махал руками, звал на буксир.
А потом встрепенулась, ощутив в опущенной ладони своей что-то шершавое, повернулась и различила перед собой Павлика с шестом на плече, догадалась, что это он приставил свой натруженный кулачок к ее ладони, и повела его к раскинутой на плотах палатке.
— Цып-цып-цып! — поманил, косясь на нее, Павлик и вроде стал сыпать мнимый корм из грязных и будто крашеных пальцев. — Прось-прось-прось!
Она и сама понимала, что пора костер жечь, ставить котелок на железную черную треногу с черным жерлом посредине, а теперь еще и Павлик подсказывал, что пора, пора. И они оба, отнимая друг у друга спички, стали чиркать, стали разжигать сухую, смолистую щепу, стали притворно вскрикивать, приветствуя всегда заманчивое рождение костра. И щепа голубой струей дыма стреляла, пощелкивала, или даже взлетала какая-нибудь охваченная огнем щепочка, словно не выдерживая припека, а Прося ловила изменения на шафранном от занимающегося костра лице Павлика и думала, что он вырастет не таким, как его старший брат в армейской шинели, а будет застенчивым, совестливым человеком. Пока ничем не напоминал младший брат своего старшего брата, никакими повадками, никакими чертами, разве лишь глаза у него были такие же карие.
И сколько раз слыхала Прося от людей, и сколько думала сама о том, что у костра как-то по-особенному раскрывается человек, становится добрее и милее в ярком отблеске огня, а все же потом, когда тьма уже лежала на фарватере и кругом на Припяти, на лозняковых берегах, когда поочередно подходили к костру то Данилец, то Коврига и брали в руки обжигающую алюминиевую миску, Прося вновь испытывала необычайно теплое чувство, как будто оказывалась среди родственников дорогих, в семейном кругу. И, глядя на озаренных плотогонов, на миску, в которой отражался пляшущий огненный чертик, она прощала их неверные нынешние слова, их неприветливость при встрече, их нечаянную грубость, их обидные предположения и хотела, чтобы и они простили ей короткую разлуку с ними, с командой.