— Сегодня Бесов закрыл грудью струю, а ведь мог и кто-то другой, не из нашей бригады.
— Вот Бесов, рядом с нами сидящий…
— Да и сам ты, — почти со злостью спрашивал Ведехин, — разве ты сам не кинулся бы, если бы дал тебе бригадир время опомниться?
Он говорил правду, медноволосый Ведехин. Он говорил правду, и Гутю не покидало раздумье.
Тогда Бесов поднялся, поманил его кивком головы за собой, они вошли в воду, Бесов стал умываться, отчего вода будто заварилась, как чай, а потом спросил резко, глядя снизу, из полунаклона:
— Так что тебя мучает, Гутя-Август?
Гутя вспомнил ночь на промысле, как он стоял один над глубинным нефтяным морем и что он думал там, ночью на промысле, а затем в обезлюдевшей Гориводе, и теперь, как бы продолжая те мысли, думал уже, как важно среди всех людей, которые жили или будут жить над нефтяным морем, сохранить себя, нечто отличное, свое, не схожее с другими людьми. И как важно чувствовать себя товарищем людей. Я младший, вы — старшие, словно бы говорил ребятам Гутя, потом я буду старшим и появятся у меня младшие приятели, и так мы будем идти из младших в старшие из одного века в другой век, бесконечно вверх.
Бесову же он не высказал своего опасения, полагая, что вдруг обидит находчивого этого человека, вдруг ребята станут посмеиваться над ним, Гутей, покачивать грустно головами, и, разведя руки, шумно вошел в воду, распугивая рыб.
Березняки и дубравы
© Издательство «Современник», «Двое на перроне», 1973.
Была желанна взгляду бегущая эта дорога среди сплошной равнины, зеленой от подрастающей ржи, и временами казалось Варе, что на всей планете — только равнина, только неохватное поле, а потом как-то внезапно встали на пути березовые и дубовые леса, и машина, ныряя на ухабах в терпкую пыль, покатилась через лесную деревеньку Зотино, вдруг сразу перенеся Варю на родину. Нет, не Зотино было ее родиной, а соседнее Уборье, и еще там, в городе, на галено-фармацевтической фабрике, когда сказал мастер, что будет проведен воскресник по сбору лекарственного сырья и что выедут куда-нибудь подальше, в Зотино, например, Варя глубоко вздохнула, как будто вбирая в грудь родной воздух, каким она будет дышать в этом Зотино, хотя в соседнем Уборье бегала она недосмотренной девочкой все детство, но ведь и в Зотино растут те же березы и те же травы — и все ей напомнит родные места. И еще там, в городе, в новой квартире своей, весь вечер накануне поездки думала Паря о березовых и дубовых лесах и уже так отчетливо представляла белые стволы и зеленые кроны, точно галлюцинации стали преследовать ее, и тоже неотступен стал странный какой-то стих, который мысленно все повторяла и повторяла она: «Леса и перелески, березняки и дубравы…»
Много женщин со скатанными в трубочку мешками на коленях ехало на машинах, все женщины сидели спиной к дороге, лицом к городу, который отодвинулся прочь, затерялся, и все же веселые, обновленные поездкой женщины смотрели и смотрели в сторону исчезнувшего города, словно никак не желая расставаться с семьями и домами, с городскими своими страстями. А в Зотино, едва покатила машина мимо изб под рубчатыми крышами, мимо лесных деревьев, точно отставших от зеленой толпы и разбредшихся по огородам и улицам, женщины стали поворачиваться, привставать, изумляться, — какая красота кругом! — хотя трудно было разглядеть из-за пыли подробности прекрасной деревеньки, и как ни подталкивала Варю в бок подружка Стелла Коренева: «Гляди, гляди, Варь!» — Варя оставалась сидеть, вдруг ощутив свое превосходство, потому что здесь она росла — если не в Зотино, так в Уборье. И все-таки и она глядела вокруг сквозь хмарную пыль, а ранний восторг женщин казался ей неискренним, но ведь собирались на воскресник как на праздник, всем хотелось лесной тишины, майской прелести, и после городских комнат, кухонь и ванных все, представшее сейчас в лесном Зотино, должно быть прекрасным… Благословенны леса и перелески, березняки и дубравы!
Уже теснились женщины у бортов, уже готовились соскочить на дол, хотя машина пока не сбавляла ход, и Варя, слегка располневшая к своим тридцати годам, с модной прической, с крашенными под каштан волосами, ласково взглядывала на женщин и сидела кроткая, сознавая, что ее попутчицам хочется скорее в лес, хочется еще более украсить свою привычную, хорошую, устроенную жизнь — и оттого они так и нетерпеливы.
На повороте, когда еще и не проехали всю деревню, машина остановилась, женщины стали перелезать за борт, и шофер Борис, выскочив уже из кабины, тянулся к ним руками: «Ну, кому помочь? Кому помочь?» — да только женщины отбрыкивались, повизгивали, спрыгивали опасливо, придерживая легкие летние платья.
И вот тут впервые увидела Варя ясноглазую румяную девочку, показавшуюся ей знакомой и даже родной, так что эта девочка напомнила ей о многом и заставила весь день думать о ней, как о себе, — весь день, пока ходила Варя по березнякам и дубравам, пока возвращалась потом в пустынный воскресный город, пока лежала в постели, в полуночной тишине, слушая дыхание мужа Вадима и едва различимый посвист трехлетнего сына…
Девочка эта в капроновом платочке смотрела на заезжих людей равнодушно, вовсе не интересуясь чужими людьми, и лишь на Варю взглянула пытливо, и когда взглянула она так ясными, незабудковыми глазами, Варе страстно захотелось, чтобы признала она в ней свою, деревенскую, и девочка живо, родственно спросила:
— Вы не Матруненковых будете?
— Матруненкова я, — счастливо ответила Варя. — Только не из Зотино, а из Уборья.
«А ты? А ты? Чья будешь ты?» — тут же захотелось ей все разузнать об этой девочке, такой знакомой, близкой, похожей, быть может, на кого-нибудь из позабытых школьных сверстниц, но если девочка и не была дочкой выросшей, взрослой школьной сверстницы, то все равно казалась по-школьному знакомой — ну хотя бы сошедшей со страниц букваря. «Да ведь это Аленушка, из хрестоматии по родной речи, из русской народной сказки!» — поразилась Варя мгновенной разгадке: те же ясные, незабудковые глаза, тот же нежный, морковный румянец на щеках, лишь ситцевый платочек сменила на капроновый. И, опасаясь, что тотчас же Аленушка забудет про нее, Варя попыталась вернуть Аленушку, ее взгляд, ее чистый голос:
— Ты с нами пойдешь? Мы ландыши собирать будем для лекарств.
— Сейчас передача будет, — возразила эта знакомая, хрестоматийная девочка.
— Какая передача? — спросила Варя, думая, что по радио диктор опять торжественным голосом прочитает важное сообщение.
— Да по телевизору. Для детей, — снисходительно ответила Аленушка и поспешила в широкую избу и уже у ворот, на которых сидела пепельная кошка, повернулась к Варе: — А вы заходите в гости.
«Иди, иди, Аленушка, — мысленно говорила ей Варя, — где уж мне, из другого я детства, а ты вон какая счастливая…»
И пока не скрылась в избе счастливая эта девочка, все стояла Варя и чувствовала, как ей захотелось вдруг в Уборье, чтобы люди узнавали ее, чтобы радовались, какая она теперь, а ведь была худенькой, недосмотренной девочкой, чтобы постояла она, Варя, у своей постаревшей избы, где совсем другие люди живут, где нет никого из родных, разлетелись братья по свету, и лишь могила матери на краю Уборья, в роще…
А женщины уже разбредались по опушке, разматывая пустые мешки, и Варя ступила следом за всеми в лес, и лес над нею сомкнулся, как смыкался когда-то, в детстве.
Какою особою, юною зеленью зелены деревья в мае, но им недолго стоять такими, и вот глядишь на яркие дубовые листья, скрывающие черноту коры и ветвей, и думаешь, что уже через месяц, в июне, в середине лета, станут грубыми, темно-зелеными эти листья, многие цветы уже будут беречь до августовских ветров семена, станут реже тенькать, пищать, заливаться птицы: недолог срок лесной молодости.
А пока все цвело, все звало, говорило о себе: живу, живу! С краю леса, по канавам, среди молочая густыми телесно-розовыми соцветиями восходил тысячелистник, на влажных, болотистых местах багрово цвел сабельник, а на полянах тесно было от белой, с раздельными лепестками звездчатки, от мелких зеленых соцветий манжетки, от фиолетовых продолговатых цветков сочевичника, от изысканной, палевыми чарочками возносящейся купальницы, от похожих на неулетающих шмелей цветков черноголовки, и особенно поразительным было цветение проломника северного, который, несмотря на свое громкое название, имел цветок размером с сахарную песчинку.