Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Некоторое время они стояли друг против друга чужаками, и Юра уже наглее, с некоторым разочарованием посматривал на своего собрата, живое лицо которого менялось под личиной радости, а потом недовольства, а потом требовательного нетерпения.

— Идем-ка, идем! — примиренно сказал Соколя, цепко подхватывая его под руку, отчего тяжелый пакет в другой руке наклонился, из него пышно глянуло то сизоватое, зеленое, фиолетовое, что будто бы бурлило в пакете и что показалось теперь гроздьями сирени.

Да тут зазвенели провода над путями, стала близиться неслышная электричка, и Юра ловко высвободился:

— Прости, Соколя, бегу на поезд! — и побежал по платформе.

Теплый вагон оказался совсем пустым — хоть закрывай глаза от ломкой белизны откосов. И он действительно ехал с закрытыми глазами, испытывая облегчение и одновременно стыд от того, что расстался с Соколей. «Да поймет Соколя. А не поймет — назовет чудаком. Только что это мне так не понравилось в нем? Ах, да, чужие слова!»

«А все-таки, куда я и зачем?» — спросил он у себя уже в городе, на Партизанском проспекте, когда вновь оказался в знакомой прихожей, где почувствовал присутствие еще одного человека — может быть, той самой женщины, которая оставила когда-то на фотографии свои слова. Вроде что-то звякнуло, а затем прошелестело на невидной отсюда, из прихожей, цветной кухне. Значит, кто-то был! Потому что бабуля, открывшая ему дверь, вновь поднесла корявую руку к глазам и сморщилась.

Ну, ладно. Как он и предполагал, Курловича надо было искать на автомобильном заводе. А это опять же садиться в троллейбус, где только и разговоры о первом снеге, и ехать все по тому же Партизанскому.

Да это уже и не дорога, всего несколько остановок, и вскоре открылась взгляду примыкающая к конторским зданиям завода площадь, обсаженная такими старыми тополями и так густо, что старенькие дома из красного кирпича казались надежно спрятанными от взгляда.

Он себе положил, стоя в проходной у вахтера: если окажется Курлович на заводе, то не добиваться к нему, а может, даже уйти тут же, но перед этим попросить его выйти, как говорится, на пару слов.

И вот же разъезжал он, тратил время в поисках пациента, строил при этом всякие предположения, ко всему обязывал себя готовым быть, даже к тому, что Курловича не окажется ни на даче, ни дома, а вот почему-то вовсе не ждал вести, показавшейся чудовищной: да, Курлович был, но ему стало плохо, и его увезли в больницу, в клинический городок на Партизанском.

— Да что вы?! — тихонько, с ужасом спросил Юра, выхватывая у вахтера потную трубку.

И уже вконец омраченный, наверняка с убитым видом, ехал туда, в больницу, в свой клинический городок. «Тоны его мне сразу не понравились, — постыло думал он. — Да что же он сам, этот Курлович? Да ведь ему лежать приказали! Да ведь ему Игнат Гаврилович приказал!»

И ехал, а затем шел к клиническому городку. Не строил никаких планов встречи с Курловичем, поскольку это было излишним и невозможным, а просто хотел убедиться в том, что Курлович и вправду где-нибудь в палате, — хотя ради чего, ради чего? Зная, что обязательно придется столкнуться с кем-нибудь из «Скорой» и отвечать, зачем он здесь и почему не дома, Юра мысленно уже твердил — зачем и почему. Мы медики, мысленно отвечал, мы Красный Крест. Мы, наверное, очень связаны с каждым человеком. Тут самая цепкая, самая откровенная связь. Когда я у постели больного, думал он, я так чувствую, что от меня зависит его жизнь. Хотя это и не всегда так. Но я вижу страдание — и я готов на все. Я сам становлюсь… ну, сказать это трудно… становлюсь сильнее, что ли. Да-да! Вот как меня возвышают эти моменты.

В приемном покое терапевтического отделения, едва не просунув голову в запечатанное фанерой окошко, в эту брешь в стене, Юра узнал за столиком знакомое ему лицо с темными смышлеными глазами, смутился, обернулся назад, хотя никто его не отталкивал, а когда вновь посмотрел, у нее, у Шуры, тоже покраснели щеки. Помнится, Шура у них в «Скорой» пробыла на работе всего два дня, а потом ее перевели куда-то, и Юра все хотел разузнать о ней у Соколи, но откладывал, надеясь когда-нибудь увидеть эти смышленые глаза, эти русые волосы, остановиться и бесстрашно затеять разговор. «Здрасте, здрасте! Вы помните?» И оттого, что она теперь наверняка вспомнила его, и вспомнила, быть может, те два дня в «Скорой», когда он, Юра, то и дело пытался присесть рядом с ней, обнять, как бы шутя, да мешали бесконечные звонки к выезды, — оттого и она как будто смутилась, ее лицо стало от неожиданного румянца другим, приобрело рассеянный вид. И как-то само собою случилось так, что он слишком панически стал говорить о Курловиче, спрашивать, в каком состоянии он, а она по-своему поняла его, предложила халат и назвала номер палаты.

Шагая по коридору, одергивая на себе чужой куцый халат, Юра в горячке какой-то искал те слова, которые скажет Шуре потом, через несколько минут, и которые окажутся очень умными, немного ироничными и все же замысловатыми. Он думал о том, что скажет ей вот что… Нет, не это, а другое, хотя и то, и другое тоже пригодится, не выронить бы из памяти, а скажет ей поначалу так… И он почти заставлял себя думать остро, подстегивал свой ум, отвергал одно и находил иное, еще более изящное в своей изощренной остроте, — сроду не замечал за собой подобного!

Впереди осторожно вышагивали две женщины, определенно врачи — в белых шапочках, с какими-то громоздкими пакетами в руках. Юра попытался их обогнать, чтобы раньше их оказаться в одиннадцатой палате, но вдруг узнал в одной из них Татьяну Алексеевну и замедлил шаг. Татьяна Алексеевна, как и некоторые из «Скорой», по совместительству работала и в клинике.

Невольно он слышал разговор о простом, обыденном — о том, что весь город завален чудесным виноградом, равно как и первым снегом. И он догадался, что у них в пакетах крупные, как будто бурлящие гроздья. Тем более что повеяло таким южным, райским, винным запахом! Не был в новинку этот обыденный разговор женщин, снимающий высокое напряжение дня, и если вспомнить, то и на дежурстве в «Скорой» все они — Игнат Гаврилович, Татьяна Алексеевна, находчивый Соколя — говорили перед своими боевыми выездами о том же, что и весь город: о снеге с неба, о винограде из все еще теплых краев.

Врачи миновали одиннадцатую палату, а Юра проскользнул в тихие недра ее, и когда остановил свой взгляд на койке у окна, то почувствовал, что Курлович узнал его, и оба они переглянулись грустно.

Хромой танцор

© Издательство «Советский писатель», «Трава окраин», 1981.

Так нежно прошептал в теснине замка никелевый ключик, не обронив привычного краткого щебета, что сын Виталий наверняка не узнал о позднем его возвращении со службы, а запахи табака и коньяка еще не просочились в комнату Виталия, в его отроческий приют хаоса, не выманили в прихожую, изогнутую кочергой, и Шухлов откинулся спиной к двери, словно охраняя дом от той женщины, чьи руки минуту назад лежали на его плечах, и с трудом подавил вздох, посланный аритмическим сокращением сердца, и придирчиво засмотрелся на отраженного черной лакированной плоскостью платяного шкафа, вытесненного из комнатушек в прихожую, мужчину, на его светлый плащ на узких плечах, на его узкий лик, на заметный даже в таком вот черном зеркале вечный снежок пышных всклокоченных волос. Самым несчастным средь людей казался он себе с той поры, когда разбилась жена, когда взмыло в пространство небес ее астральное тело, по утверждению приятеля Кузнечика, но даже несчастнейший из несчастных не мог долго оставаться один, если творился каждодневный праздник жизни, и удивительны были для Шухлова частые этой осенью вечера, когда он, сходя с трамвая и попадая в лабиринты смежных дворов, на секунду-другую замедлял шаг, выбирая один из двух подъездов своего дома и сворачивая в чужой, где одинокая женщина словно до определенного срока, всю жизнь, ухищрениями косметики и разумным режимом сберегла для него красоту. Наверняка он знал, когда замедлял по вечерам шаг и вроде топтался на месте, что дома его ждут всегда тихие, вполголоса, беседы с подрастающим мужчиной и словно бы непрекращающиеся поминки, а в чужой квартире он достанет из плаща плоскую бутылку коньяка в виде фляжечки с завинчивающейся золотистой крышечкой — и двое одиноких с каждым глотком крепкого виноградного зелья будут забывать беды всей жизни и находить, что жизнь, может быть, станет лучшей с этого мгновения, с этого глотка, с этого поцелуя. Если бы знал Виталий, как стыдно ему, пропахшему табаком, виноградным горьким напитком и лакомой женщиной, возвращаться поздно и представать перед немигающей, вопрошающей совестью своей, и если бы знал он, еще не мужчина, но уже лучший из всех мужчин его друг, как невыносимо было бы жить без вечернего глотка на двоих, без глотка этого традиционного питья, которое вовсе не алкоголь, а некий эликсир, дарующий минутное беспамятство, отдохновение, краткую передышку! Если бы знал Виталии, как это скверно — возвращаться одному с работы, октябрьским вечером, когда все вокруг, неузнаваемые в потемках, такие жизнерадостные, почти бегут на свет своих окон, влекомые магнитом своего жилья, предвкушая пир вечера, воображая все восклицания, расспросы, бодрые возгласы, дразнящие запахи горячей пищи, мелодичные голоса родных, а ты бредешь туда, где вы, отец и сын, будете, как обычно, разделены бедой и возрастом, и тебе так нелегко, оказавшись дома и опять подумав о жене, живущей теперь, если верить приятелю, в ином мире, погружаться в воспоминания. И если бы знал Виталий, как ошеломляет его женщина из соседнего подъезда, как он протягивает руки, чтобы обнять заждавшуюся красавицу, а она перехватывает руку, истово целует в пястье, иногда пачкая помадой манжету, а он смотрит на алое клеймо и думает, что жизнь старается исправить судьбу, что никому не нужен хромой вдовец, а красавица, может быть, и любит хромого, и надо решаться, надо тоже признаваться и назначать день венца поскорее, сейчас же, пока не угасло клеймо на кисти.

31
{"b":"271768","o":1}