А Бесов вдруг восхитил его своей находчивостью, и Гутя опять вспомнил, как бросился Бесов и укротил струю, и как Гуте неловко было стоять в новенькой робе рядом с человеком, у которого вся одежда запятнана темным. Ах, если бы он, Гутя, догадался броситься на сильную струю, прижался бы грудью, задирая голову, к трубе, и если бы все это произошло на глазах у Бесова! И, страдая оттого, что упущено такое необыкновенное мгновение, когда он мог быть смелым и находчивым, он уже с завистью смотрел на испачканную робу Бесова, а тот, понимая его зависть, взял да и обнял Гутю, чтобы и его новая роба уже не выглядела новой.
А Гутя отстранился в смущении. Радовал и удивлял его непонятный этот жест, и Гутя подсказывал себе, что вот и посвятил бригадир его в нефтяники, вот и произошло крещение, а вслед за этим мучительно отвергал свою радостную догадку и твердил, твердил: Бесов раздосадован лишь тем, что не окропило нефтью его, Гутю, в этот внезапный ливень.
Он сам был недоволен своей нерасторопностью, все присматривался настороженно к Бесову — и тогда, когда Бесов склонялся над приборами, и позже, когда совсем рассвело и Бесов подал знак возвращаться назад.
«Ну и ладно. Нашел о чем думать!» — пытался Гутя избавиться от своего смятения. Ему казалось, что не далека обратная дорога на промысел, он захотел долго, долго идти рядом с Бесовым и потому попросил:
— А если через Гориводу? Можно ведь и через Гориводу…
— Можно и через Гориводу, — охотно, как показалось Гуте, ответил Бесов.
Солнце уже встало, и нежно порозовела шелушащаяся кора на молодых соснах, похожая на чешуйки зрелого лука. А нефть, когда она оказывалась на свету, отливала разными оттенками синевы: светло-синею была, и голубой, в лиловой.
Вскоре они оставили в стороне просеку и прямиком пошли, через сосняк, где зеленело много молодых сосен с отросшими кверху, напоминающими стебли хвоща побегами. Гутя все тянулся, все высматривал за деревьями буровые вышки, которые тоже можно было принять за пирамидальные деревья со срезанными верхушками.
Его очень тянуло в покинутую деревню, словно там, в Гориводе, в запустении, среди хат немых, он сможет постигнуть нечто очень важное в самом начале своей рабочей жизни.
По дороге, совсем не заросшей, со следами тележных колес, вступили они в Гориводу, и Гутя представил, как совсем недавно каждый день какая-нибудь семья подавалась из деревни вон — скарб нагружен на телеге, сидели среди кадок, велосипедов, сундуков и телевизоров дети, хозяин же в низко надвинутом брыле вел коня, а за телегой подгоняла хозяйка рябую свинью с черненькими и белыми поросятами и овец, глядевших тупо вокруг. А может, все иначе происходило, захлопывались борта автомашины, трогались в дорогу, и ехали в кузове люди и животные.
Уже недоставало многих хат в Гориводе, на месте их зияли ямы, погреба, да и остальные дома под тесовыми и жестяными крышами не останутся здесь вековать, и вот в нежилой Гориводе тихо было, мертво, не голосили петухи, не взмыкивали коровы, не блеяли овцы, не гремели ведрами бабы у колодезного журавля с такой сухой бадьей, что казалось, только тронь эту бадью, — и журавель заскрипит, застонет всей деревянной утробой.
Где мужики, где бабы, где их дети? Нет никого, пустынно, уехали на новые места, в ближайшие деревни, там еще краше, там люди хорошие, веселые, большой клуб с колоннами, в котором по вечерам кино, или музыка, или умные разговоры, а на околице пруд, купаются в нем даже при луне.
И все-таки не было глухо в Гориводе, грохот несся от буровой вышки, утвердившейся прямо на улице, и когда Гутя с Бесовым подошли к вышке, на грохот и скрежетание инструмента и породы, когда взглянул Гутя из-под вышки на хаты, обреченные и пустые, то мысленно сказал себе: да полно, жили здесь люди хоть в давние времена? И едва он подумал о людях, оттесненных подземным морем, для которого не существует времени, то вновь, как ночью, подумал о том, что море это могло не открыться человеку сейчас, а лишь через сто лет, и что мог стоять на площадке промысла не он, Гутя, а иной, будущий житель, совсем не знающий Гути, не знающий ни имени его ни судьбы, ни того, что все-таки был он на свете, Гутя, — с карими вспугнутыми глазами, с определенными привычками, повадками, желаниями.
Страшно было думать об этом и не верилось, что все могло быть иначе, что сейчас не ждали бы его, уже помеченного нефтью, на промысле, и он, спохватившись, попросил:
— Пора, нас ждут. Пора уже.
И едва он попросил возвращаться, Бесов посмотрел на него пристально и душевно, как показалось Гуте, — и он тотчас вспомнил вторую скважину, мостки на второй скважине и как Бесов обнял его, обмазал своей спецовкой его спецовку.
Подобно жителям Гориводы, они ушли, оставили Гориводу, колодезный журавль с пересохшей бадьей и грохочущую буровую вышку, а на промысле, как только ступили они на русую землю промысла, их ждали Метелкин и Ведехин и бросились навстречу, спрашивая сразу вместе:
— Прорвало или трактором зацепило?
— Бесов, дать умыться?
Они видели черномазое лицо Бесова, на котором теперь почти незаметны были усики, видели свежие пятна нефти на одежде и понимали, конечно же, отчего эти пятна, да только Бесов не стал отвечать, полез на установку скважины, склонился низко над приборами и лишь потом произнес те же слова, что и там, на первой скважине, у раненой трубы:
— Теперь не беда.
Гутя был свой среди своих, к нему уже не присматривались ребята, он делал свою работу, наблюдал и записывал — и так до конца смены, до того времени, когда солнце стало восходить выше и бросать на землю тени замысловатых труб и широких цистерн, сверкающих ослепительным, самолетным блеском.
А телефонная молва о происшествии на линии подняла раньше времени начальника эксплуатационного участка Жебрейко, он прикатил на квадратной машине ГАЗ-59, седой и с седыми висками, выбритый наспех, так что пришлось заклеить бумажкой порез на подбородке, и начал спрашивать у Бесова, тут же распорядился ремонтников на линию выслать. Когда Гутя близко смотрел в лицо начальника Жебрейко и видел его участливый взгляд, слышал добрый голос, то понимал, как дороги начальнику ребята из бригады Бесова.
— Теперь не беда, — сказал Бесов уже трижды знакомые слова и кивнул на Гутю, и даже привлек его к себе. — Вот и новенький наш получил крещение…
И когда при этих словах Жебрейко почтительно взглянул Гуте на грудь, точно там награды висели, а не красовались нефтяные соцветия пятен, Гутя враждебно покосился на Бесова. Ему подумалось, что сказал это Бесов лишь ради того, чтобы показать потом на промысле, какой настоящий нефтяник у нас новенький, ничем не хуже остальных.
— Искупаться вам надо, черти мазаные, — с улыбкой сказал Жебрейко и крикнул шоферу: — Володя, свези чертей к Днепру!
Завершалась ночная смена, пришли уже новые, выспавшиеся аппаратчики, — что ж, можно было ехать на Днепр, спасибо, седой начальник!
Сидели все четверо в пропыленном «газике» на металлических скамеечках, тряслись, поталкивали друг дружку коленями. Гутя хмурился, не нравились ему и казались фальшивыми пятна на брезентовой робе. А ребята, замечая его хмурость, шутили, пытались развеселить — все напрасно.
И когда приехали к невозмутимо спокойному Днепру, когда сбросили одежду и улеглись погреться на солнышке, животами вниз, то папироску одну закурили, передавая друг дружке, и, жадно посасывая дым из мундштука, все трое открыто взглянули на Гутю, и кто-то из них спросил, робея:
— Послушай, Август, ты чего, а?
А что он мог отвечать? Он любил их и хотел быть похожим на них, хотел быть старше своих лет, смелее быть хотел и находчивей, но в нем восставало все против того, что вот сразу его смогут сделать передовиком, ведь он попал в лучшую бригаду. А он еще ничего не заслужил, ничего.
И вот, словно догадавшись об этом, Ведехин и Метелкин принялись ему говорить, каждый отдельно, не слушая друг дружку.
— Вот Бесов, рядом с нами сидящий… — начинал Метелкин, а Ведехин прерывал его: