Данилец занял место у греби — рулевого бревна на замыкающем плоту, а все они — и Антон, и она, Прося, и даже десятилетний мужичок Павлик — принялись длинными шестами отталкиваться от берега, засоренного щепой и сосновой пухлой корою, и выравнивать плот. Длинный плот, надолго растянутая гармошка, несколько сот бревен, в которых еще, кажется, живы соки деревьев…
Понемногу плоты выровнялись на середине реки, и Прося передохнула, огляделась на плотогонов, замечая, какое вдумчивое в эти минуты и вроде вдохновенное лицо у каждого из путешественников. Нелегко выравнивать плот, попирать шестами дно, и команда маленькая, и надо не щадить себя в минуты отплытия, надо забыть о том, что тогда, когда брали безо всякой охоты ее, вчерашнюю школьницу, в плотогоны, то твердили с недовольством, что берут все-таки кухаркою, а не плотогоном. Но и забыть пора о том, а знать лишь, что крепкие ее руки помогают выровнять плывущий по Припяти лес и что немало таких минут, когда она, речная странница, становится самым настоящим плотогоном…
И поплыли мимо берега, заросшие лозами, знакомые и неузнаваемые, потому что два дня назад еще не мелькало в зарослях столько желтизны, пожалуй. Лоза здесь, на полесской реке, растет всюду, кутает в зеленый дым летние берега, янтарным цветом красит их осенью, и лозняки свисают над самой водою, лозняки купаются в воде, узкие влажные листья всегда кажутся лаковыми, и медовые или темно-фиолетовые стрекозы носятся и теперь над витыми лозами, замирая в воздухе и садясь то ли на листья, то ли прямо на воду. Более всего тешили Просин взгляд эти напористые, заполнившие крутыми валами все берега лозняки! И хотя любезны каждому человеку бумажная береза или восковая сосна, а Прося без конца плова была глядеть на эти простые лозы.
Пускай на минуту, но ей удалось забыть о неверных, обидных словах старого плотогона Данильца, а когда отвела глаза от желтеющих и местами уже сквозящих лозняков, когда вновь скользнула преданными глазами по безмолвствующим путешественникам, то поняла окончательно, что вскоре ей все же придется расстаться с жизнью речных странников и что худощавый Данилец всюду — и на перевальном пункте, и на плотах — ворчливо твердить будет о том, как сбежала от плотогонов она, Проська, никогда не любившая реки. А все не так, все напрасно! И уйти, расстаться с жизнью речных странников придется не из-за вредного Данильца, не из-за обид его, а из-за стриженого человека в армейской шинели, который день ото дня все влюбленнее и наглее, все откровеннее засматривался на нее, все чаще тянулся обнять, прижать, рвануть за руку к себе. Очень боялась она сокровенного жаркого взгляда его карих медвежьих глаз и чувствовала неотвратимость того момента, когда в досаде придется бросить ему, что неприятен, не мил ей он, сильный хлопец, который будет мил и дорог другим женщинам. И, чтоб не дождаться поры откровения, придется уйти. Но только как уйти, когда жить не можешь без реки, без всего этого: браться руками за шест, ощущать, как на повороте напрягаются и поталкивают в ноги сплоченные бревна, разводить в ночи на плотах костер, слушать партизанские рассказы Данильца?..
— Навались! — крикнул вдруг Данилец, и Прося, спохватившись и поймав на себе сердитый взгляд старого плотогона, начала отчаянно вонзать голенастый шест.
Она почти переламывалась, стараясь, она крепко стояла на податливых бревнах, стояла уже тоже в резиновых сапожках, испещренных зелеными ниточками присохшего сена.
— Влево греби! — опять боевым голосом подал команду Данилец, и теперь увидела Прося, как там, на замыкающем плоту, Антон всей грудью навалился на гребь, поворачивая ее вбок.
Так привычны и не скучны эти команды: «Влево греби!», «Навались!». Жизнь плотогона и состоит из этих бедных распоряжений, молчаливого труда и неспешных перемолвок ночью, у костра на плоту. И, казалось бы, зачем ей, Просе, все это, нелегкое, однообразное, в чем она видит очарование подобной жизни, а вот предпочла она эту упоительную для нее жизнь всему остальному — лесному Смычкову, конторскому сидению, деревенским вечерам с комариным звоном…
И вот же не только кухарка она, а работница с залоснившимся шестом, и работать нелегко, и отдохнуть можно тогда, когда река открывает впереди ровные плесы и плоты послушно идут вниз.
Да, вывернула Припять на луговое раздолье, отступили от низких ее берегов лозняки, и течет река широко и лениво под этим клонящимся к закату солнцем, и так хорошо слушать мерный ход катера далеко впереди, постук сталкивающихся бревен, журчанье воды, басок десятилетнего человека Павлика, который, подражая старому плотогону, таращит испуганные глаза и покрикивает самому себе: «Влево, влево! Не то развернет к берегу…»
«Гони, гони плоты наши, Павлик!» — позавидовала она расторопности мужичка в берете и, отбросив шест и почувствовав, как близки ей все эти люди на плотах, как скучала она без них в районном, уютном, деревенском городе, без боязни запрыгала по бревнам на замыкающий плот, к греби, к Антону.
Даже Данилец загляделся на нее, даже Данилец положил наполовину мокрый, тиною облепленный шест, поискал, присаживаясь, руками ящик с дегтярной печатной надписью «Машдеталь» и то ли одобрительно, то ли с постоянным ворчливым недовольством воскликнул:
— Во! Хоть постриглася в городе…
— А что? — обрадовалась она самому ворчанию его. — Укоротила волосы. Ведь я пловчиха!
— Во-во! Пловчиха, — ядовито согласился плотогон, и опять непонятно было Просе, то ли покряхтел Данилец, то ли посмеялся так невесело и скрипуче.
Но текла меж лозы, меж золотеющей лозы Припять, постукивали в воде бревна, пахло тертой корою, шла жизнь на плотах, и нужно понимать и прощать грубоватых людей, с которыми делишь речную дорогу и для которых разводишь костер и варишь хлебово в чумазом котле.
Казалось, очень сосредоточенно работал Антон у греби, из-под которой с дождевым шумом вырывались лопающиеся пузыри, но легко можно было обнаружить по его красному напряженному лицу, по его медвежьим глазам, что он более всего ждет ее голоса.
— Дай помогу, — попросила она, потянувшись к греби сильной загорелой рукой.
— Сам, — торопливо возразил он, без нужды нажимая на гребь и щуря карие глаза, и она в этот миг подсказала себе находчиво: «Ровно Павлик! Сам себе приказывает, сам исполняет… Интересные люди мужчины!»
— А я видел в газете фото, — вроде с раздражением заговорил он. — Ну, то, где ты на этом… как там у вас?.. бассейне. Ты и еще одна в шапочке, на выдру похожая.
Прося счастливо засмеялась, вспоминая, как там, в пыльном, деревенском городе, тяготилась суетой соревнований и все помышляла скорее оказаться возле будки-конторы перевального пункта и сквозь рев и треск трелевочных тракторов услышать корявые слова Антона Ковриги: «того самого», «как там у вас», «ну ты это…»
А он вдруг поворотил к ней гневное лицо, наверняка обиженный сейчас непонятным ему счастливым смехом, и зло опустил руки с рулевого бревна:
— Ну, ты это… берись, спорцменка! — И отошел, засовывая руки в карманы выгорелых серо-зеленых солдатских галифе.
И как только ухватилась она за гребь и напористо стала отводить в сторону тяжелое рулевое бревно, как только почувствовала, что ей, ее рукам покорен караван и что править грузными плотами и есть великая радость, молодечество, шик жизни, то не поверила возможности расстаться с этой вольной жизнью, если даже невмоготу ей станет на плотах рядом с обидчиками.
И она держала гребь надежно, смотрела на струистый след, на измятую воду на середине Припяти, там, где прошел караван, а потом сильнее нажала на гребь — и хвост лесного каравана стал изгибаться, покорный ей, ее рукам.
Припять вновь запетляла среди раскидистого лозняка, маленьких луговых островков, заросших сабельной осокой, и глухих чащ, из которых выходила вдруг красная корова и тоже, казалось, смотрела на реку, на зыбистый след каравана. И прибавилось работы Просе! Зорко нужно следить за рекой, огибать неожиданные повороты, беречься приближающегося вдруг отвесного, источенного опустевшими стрижиными норами берега, выравнивать плоты к стремнине. Зато какое настоящее дело, и какая твердость в ногах, и какая сила в руках, и как поет ветерок во рту, если вдохнешь воздуху открытым ртом!