— Сафрон, обожди! — кричал Жуков.
У каменистой сопки он догнал Ожогина.
— Ну и шальной ты человек, — стараясь придать голосу дружелюбные нотки, зачастил Жуков. — Тихону, как георгиевскому кавалеру, заменили казнь пожизненной каторгой. Не журись, не все еще потеряно.
— Уйди, убить могу! В сочувствии не нуждаюсь.
На глазах старика сверкнули слезы. Он отвернулся, стараясь скрыть их, подошел к Буяну, приник лбом к конской шее.
В горестных думах не заметил, как солнце склонилось к закату.
Сидел, размышляя, устремив взор на опушку тайги.
Радостью, надеждой и утешением были для него дети. Для них он трудился, с непоколебимым упорством корчевал тайгу. «Ради детей стоит потрудиться», — подбадривал он себя, когда от усталости, от невзгод опускались руки. И вот один из них, самый младший, любимец матери, попал на каторгу. За что?
— Эх, Тихон, Тихон!
Как всегда, Сафрон Абакумович старался доискаться до главного. Достоин ли поступок сына осуждения? Прощаясь с ним, Тихон не чувствовал себя виноватым: глаза были ясны, шаг — тверд, речь — спокойна. Отца не проведешь: по незаметному для других подрагиванию век, по голосу узнает он, нашкодил ли сын.
Вспомнились споры с Тихоном, горячие слова Федота, упреки Никиты. Вспыхнули в памяти и приведенные в листовке Ленина слова: «Мир — хижинам, война — дворцам». Нет, сын не совершил преступления, не нарушил присягу, не предал Россию. Ведь и его самого, еще совсем молодым парнем, вот так же преследовали, унижали, а разве он был виновен? Опозоренный, исстеганный до костей плетями, он, как зверь, таился в лесной чащобе. Потом ночами шли они с Агашей к Каменному поясу, далеко обходя человеческое жилье.
Конечно, нелегко теперь придется. Сплетни и пересуды поползут из жуковского дома. Но выстоять надо. Ложь умрет, истина восторжествует!
Стало совсем темно. На небе высыпали звезды. Ночь не принесла ни свежести, ни прохлады. Воздух был одуряюще душен. И вдруг среди этой тяжелой, густой духоты протяжно ударил набат. Донесся проникающий в душу тягучий вой собак. Тревожно заржал Буян, нетерпеливо ударил копытом.
Сафрон Абакумович вгляделся. В верхней части Раздолья растекалось зарево. Оно становилось все ярче. Пламя осветило купол церкви. Над куполом кружили вспугнутые голуби. Тревожно каркало воронье.
Старик погнал Буяна в село.
Горели хлебные амбары Жукова, стоящие за церковью в стороне от жилых построек. Селиверст Жуков командовал казаками, заливающими водой огонь.
Заметив Ожогина, подбежал к нему. Его лицо перекосилось от злобы, губа отвисла, волосы были взъерошены, борода задралась вверх.
— Ну, Сафрон, теперь пусть не ждут от меня пощады…
Ожогин вздрогнул. Его глаза, устремленные на пожарище, сощурились, пальцы сжались в кулаки. Жуков схватил его за плечо.
— Молчишь? Я вас, красноштанников, выведу на чистую воду.
Не поворачивая головы, Ожогин сбросил со своего плеча руку, ответил спокойно:
— За подлость тебя, Селиверст, всевышний наказал.
Жуков вызывающе задрал голову.
— Всевышний?! — крикнул он. — Я вам покажу всевышнего… Наверное, Федотка! Окаянный дружок твоего Тихона. Больше некому… Недоволен, вишь, расчетом…
Сафрон Абакумович приподнял брови. Выходит, Тихон отомщен.
Некоторое время он молча вглядывался в лицо Жукова. Тот стоял, слегка наклонив голову, точно готовясь нанести удар.
Не говоря ни слова, Ожогин повернул Буяна и, не торопясь, поехал в свою усадьбу. Его мысли вернулись к хлебу. Судя по всему, суховей охватил всю губернию. Теперь уже к Жукову за зерном он, конечно, не пойдет. Надо искать какой-то другой выход.
ГЛАВА 6
Несколько дней бастовал рабочий Владивосток. Жизнь в городе замерла. Даже опреснительные станции, снабжающие население водой, прекратили свою работу. Бастующие требовали выполнения решений Второго Всероссийского съезда Советов.
Вооруженные рабочие захватили почту, телеграф, овладели телефонной связью. Под натиском масс городская дума объявила себя распущенной. Комиссар Временного правительства по Дальнему Востоку меньшевик Русанов бежал в Харбин. Власть перешла к Совету рабочих, солдатских и матросских депутатов.
У тюрьмы гудела толпа. Люди, собравшиеся здесь, терпеливо ожидали, когда комиссия по амнистиям закончит свою работу.
Над толпой раскачивались красные знамена. Выделялся плакат, на котором не очень грамотно было написано: «Да здравствует наша власть и узники капитала!»
Распахнулись железные ворота. Тепло приветствовали владивостокские пролетарии освобожденных. В толпе сновали женщины с корзинками в руках. Раздавали калачи, шаньги, пироги с рыбой. У медного самовара, стоящего прямо на мостовой, толпились шумно переговаривавшиеся арестанты.
На балкон двухэтажного здания тюремной канцелярии вышел худощавый, чуть сутуловатый человек в студенческой куртке, с густой копной темных волос. Его юношеское лицо было сосредоточенно, карие глаза из-под кустистых бровей смотрели проницательно и строго.
— Товарищи! — весело крикнул он, взмахнув студенческой фуражкой.
На мгновение толпа притихла. Рабочие узнали оратора. Это был Константин Суханов — председатель Владивостокского Совета. Он совсем недавно вернулся с нерчинской каторги. Здесь, в этом городе, он, бывший студент Петроградского университета, начинал свою революционную деятельность. Здесь в шестнадцатом году он создал организацию социал-демократов, за что был арестован и предан военно-полевому суду.
Народ хорошо знал Суханова. Разве могли забыть рабочие первое его выступление в Лузгинском ущелье, которое он закончил словами: «Долой самодержавие!»
Толпа возбужденно приветствовала своего испытанного вожака. Кепки, матросские бескозырки, солдатские фуражки то и дело взлетали вверх.
— Здорово, Костя!
— Привет, Лександрыч!
— Товарищу Суханову — ура-а!
Несколько раз пытался начать речь председатель Совета, но его слабый голос тонул в людском гомоне.
Рядом с Сухановым появился широкоплечий моряк с седыми бакенбардами, боцман крейсера «Грозный» Гаврило Коренной — депутат Совета. В плотно сжатых зубах дымилась внушительных размеров трубка. Коренной решительным движением выхватил из деревянной коробки маузер, поднял его вверх и, зычно гаркнув: «Тихо-о!..» — разрядил всю обойму в воздух.
Суханов неодобрительно покачал головой, боцман отошел в глубь балкона.
И сразу же на площади воцарилась тишина.
— Вот и дождались светлого дня, — летели в толпу чеканные фразы. — Жизнь берет свое! Воля народа сильнее пулемета. Но было бы наивно думать, что контрреволюция сложила оружие. Она уступила силе, но волк остается волком. Чтобы удержать власть, нам надо иметь свои вооруженные силы. К оружию, товарищи!.. Создадим свою рабоче-крестьянскую Красную гвардию!..
Радостный, взбудораженный неожиданным освобождением, прислонившись спиной к каштану, в толпе стоял Тихон Ожогин. Мир перед ним словно преобразился. Даже мрачное здание тюрьмы выглядело празднично. Три месяца просидел он в застенке.
Когда Суханов кончил свою речь, кто-то запел «Интернационал». Гимн подхватили сотни голосов.
Матросы Тихоокеанской эскадры вынесли из тюремной канцелярии столы. Началась запись в Красную гвардию. Бывшие политические заключенные, солдаты и матросы, осужденные за дезертирство из армии Керенского, получали винтовки, строились повзводно и под командой только что назначенных командиров уходили в казармы.
Толпа редела. На площади становилось все тише, а Тихон стоял, прислонившись к дереву. Холодным блеском светились его глаза. Сорок два дня просидел он в камере для осужденных к смертной казни. Каждую ночь уходили в последний путь его новые друзья. Многих проводил Тихон за эти сорок два дня, пока дождался замены смертного приговора пожизненным заключением.
Коренной подошел к унтеру с георгиевским крестом, тронул его за плечо.