— Люди, ты понимаешь, люди гибнут… — жестом остановив его, продолжала Галя.
— А я не человек?
— Я о раненых говорю.
— Эх, Галя, Галя!
Тихон сделал было шаг в сторону молодой женщины, резко остановился, сорвал с дерева ветку, стал хлестать себя по ноге.
Вверху, по поднебесью, перламутровой цепкой вились лебеди. Они кричали бодро, радостно. Галя проводила их взглядом. Поднял голову и Тихон.
— Что же ты молчишь, бирюк? — скупо улыбнувшись, спросила Галя.
— Эх, Галя, Галя! — снова прозвучал его глухой голос. — Вырвешь из земли дерево — засохнет оно. Так вот и я… Без теплого дождя, Галя, не лопаются почки. Без солнечных лучей не раскрываются цветы… Так и мое сердце… Да что говорить, неужели сама не видишь?
Подул ветерок. Стало зябко.
Тихон сбросил с плеча шинель, накинул на плечи Гале, осторожно взял ее за руку. Она отстранилась. Шинель упала на траву.
— Не надо, Тихон! Один раз душу опалило мне… Не тревожь. Тяжело мне…
— Об Егорке не беспокойся… отцом буду…
Галя глянула в застывшее, будто отлитое из бронзы лицо Тихона, обломила куст багульника и стала обрывать лепестки.
Тихон стоял, понурив голову. Подозрения захлестнули сердце.
— Потерять друга легко — найти тяжело. Или другой кто на примете?
Галя отвернулась.
— Смотри, Тихон: счастье — что птица, не удержишь — улетит.
— Галя, горит сердце…
— Зайди… гимнастерку постираю, загрязнилась совсем… Некому доглядеть… — сказала и тихо пошла в сторону лазарета. Мелькнуло среди деревьев ее платье — и исчезло.
Тихон бережно собрал оборванные Галей лепестки багульника, перекидывая их с руки на руку, побрел следом.
Он снова видел себя в госпитале. У кровати сидит Галя, перебирает его волосы. «Счастье — что птица, не удержишь — улетит», — сказала она. Кто знает женское сердце! Иногда, видимо, и женская жалость, молчаливое сочувствие кажутся страстью.
— Нет, не уступлю, — вслух сказал он, выходя из леса. — Не уступлю никому.
ГЛАВА 23
На фронте стало сравнительно тихо. По ночам все подходили свежие резервы советских войск. Шли почти бесшумно. Разве только брякнет винтовка, загремит котелок, донесется приглушенный голос или беспокойное ржание коня. Когда поднималось солнце, все затихало. Войска останавливались на дневку, укрывались в лесной чаще.
По плану, разработанному Шадриным и одобренному Дальбюро, предполагалось главные удары нанести: на севере — дружинами крестьянского ополчения Сафрона Ожогина, на юге — отрядами Коренного и Тихона Ожогина. Конники во взаимодействии с пулеметными тачанками должны были врезаться в центр и ударом на Лутковку прорваться к разъезду Краевскому.
Командующий несколько раз перечитал боевой приказ, набросил на плечи шинель, пошел в конюшню. Там задавали вечерний корм, чистили лошадей. Белоснежный аргамак, отбитый в одном из боев, повернул к Шадрину сухую голову, заржал.
Дневальный бросил в ясли сена. Аргамак подсунул морду под сено, пофыркивая, вывернул охапку на пол. Переступил ногами и, захватив несколько стебельков клевера, нехотя захрустел.
— Шайтан, а не конь, — заворчал дневальный. — Нет хуже этих чистых кровей — бегунков. Наш крестьянский конь ни одной сенинки не уронит, а этот сорит и сорит.
Боец погрозил жеребцу нагайкой.
— Балуй, дьявол! Ошарашу раз, не возрадуешься. Ишь, волю взял.
Скрутили цигарки, закурили. Аргамак ударил копытом, похрапывая и выгибая шею, косил на людей наливающимся кровью глазом.
— Сердится, — забубнил дневальный, — не любит дыма. Княжий жеребец, чистоплюй. В реке воды не пьет, с ключа возим; отборное, луговое сено подавай. Известно, господских кровей, благороден, дьявол. Волочаевскую кобылу никак не хотел принять, храпит, зубы скалит.
— Принял?
— Как же такую красавицу не принять? Она, товарищ, командующий, хоть и крестьянская кровь, а самородковая, таланная. Ох, и потомство будет: крепкое, выносливое!
Дневальный от радости чуть не прыгал.
— Ишь ты, — удивился Шадрин.
— А как же не радоваться? Крестьянину лошадь дороже жизни. Такую запряжешь — картина! Шея лебединая, идет — копытом землю не тронет, заснешь — в седле не разбудит.
— Вот кончим войну, сдам Араба для воспроизводства табунов. Как думаешь?
Дневальный долго с недоумением смотрел на командующего.
— Не пойму, — наконец отозвался он. — Такого коня — и продать?..
— Я не сказал: продам, сказал — сдам.
— Не говоря худого слова, не очумел ли? Что ж, у тебя куры золотые яйца несут?
— При новой жизни все общественное будет. На кой ляд мне такой жеребец?
Дневальный недоверчиво хохотнул.
Шадрин пошлепал коня по крупу.
— Пойдем, Араб, разгоним кровь, промнемся.
Но не успел командующий взять стремя, как к конюшне крупной рысью подъехал Коваль. Лицо у него было мрачноватым.
— Андрей? — весело приветствовал его Шадрин. — Ты что?
Привычным движением Коваль осадил коня, отдал честь.
— Веселиться нечему, Родион Михайлович!
— Почему?
Коваль рассказал о поступивших из Владивостока сведениях, об аресте Суханова и гибели Фрола Гордеевича.
— За все разочтемся, — задумчиво произнес Шадрин. — Ты езжай, Андрей, а я посижу.
Печаль легла на сердце Шадрина. Он думал о Суханове. Исчез, а может быть, и погиб человек, который для него был и братом и другом. Не дрогнул в час поражения, не отступил, остался на боевом посту.
— Эх, Костя, Костя! — вздохнул Шадрин.
Горе, охватившее его, сменилось упорным желанием во что бы то ни стало разыскать Суханова. Ведь еще не все потеряно, можно предложить обмен.
В штабе Шадрин с согласия Дубровина и Кострова составил Отани и Мицубиси письмо, в котором предлагал за одного Суханова передать всех пленных офицеров японской армии. Их в Хабаровске было свыше сорока человек. Отправив с парламентером письмо, он вернулся на конюшню, подседлал коня.
Часто постукивая клюшкой, навстречу шел Михей. Шадрин придержал коня, поздоровался. Тощий, высохший от бессонных ночей, дед скинул рваную, засаленную фуражку, стряхнул с нее пыль.
— А я, сударь, до твоей милости. Пора, думаю, рассказать о своих печалях.
Шадрин сошел с коня, забросил поводья на переднюю луку. Араб пошел за ним следом.
— Слушаю, Михей Кириллович.
Дед Михей стал рассказывать о лазаретных делах, о нуждах, о раненых. Он семенил мелкими шажками, подстраиваясь под крупный, размашистый шаг Шадрина.
— Пчелок вот маловато, сладкого к чаю нечего давать. Молока, спиртишку и всяких там лекарственных снадобиев, мы, сударь, расстарались, а вот пчелок нет. Ведь ульи воровать не будешь, они трудовые, крестьянские…
Шадрин побарабанил пальцами по футляру бинокля:
— Монетный двор, Михей Кириллович, во Владивостоке. Как дойдем, так начнем червонцы ковать.
— Во-во, так я и думал, в бедности, значит, сударь, пребываете, — согласился Михей. — Ну что ж, с нищего, говорят, взятки гладки. Наше-то дело плакаться, а ваше — беречь, чтоб ни одной палки в хозяйстве не пропало. Береженая копейка патрон родит.
Михей, ступая по пыльной дороге босыми ногами, продолжал свое:
— Без пчелок зарез. И к чаю ранний медок хорош, да и в жале пчелы, сударь, яд не простой, сила в ём страшенная, ни один микроб не выдерживает. Вот оно, какое есть народное средство.
Забрав в горсть бороду, Михей торопливо досказывал:
— В древние времена, сударь, солдаты брали с собой мазь из пчелиного яда. В летописях вычитал: помажет той мазью рану, рана-то, глядишь, и зарубцуется.
Шадрин вынул из полевой сумки клочок бумаги, что-то написал огрызком карандаша.
— На вот, Михей Кириллович, начальник обозной службы выдаст тебе два куска ситцу. Сменяешь на пчел.
— О! — обрадовался Михей. — Это нам сгодится.
У развилки дорог они попрощались. Шадрин миновал овраг, на дне которого вилась небольшая речушка, въехал в густой низкорослый лесок.