И, может быть, оттого, что мы не пытались вмешиваться в их жизнь, птенцы благополучно росли, пищали все громче и требовательнее, головки у них покрылись черным пухом, только вокруг клюва пух был желтый. На крылышках выросли маленькие перышки. Правда, на подоконниках росли горки белых сухих испражнений. Сестра-хозяйка Елена Ивановна кричала:
— Все окна изгадили ваши ласточки, подоконники — смотри, на что похожи! Для того мы тут скребем-моем, чтобы ласточки ваши тут гадили!
Но нам-то это ничуть не мешало, и запаха никакого не было.
Мы хотели подсчитать, сколько раз в день ласточка кормит птенцов, но так и не смогли: у нас был режим: по горну — на зарядку, по горну — на линейку, на завтрак, на прогулку, на речку. Звучала команда: «Строиться!» — и нужно было бежать и становиться по росту, каждое звено отдельно. Звенья соревновались между собой. Каждое старалось набрать побольше баллов, чтобы в конце смены занять первое место. Хорошо убранная палата — балл; звено первым построилось в столовую — балл. А за нарушение правил баллы снимались. Самовольный уход с территории лагеря грозил потерей сразу пяти баллов. Все равно мы правила нарушали, совершали побеги на речку, но старались действовать осторожно, да и вожатые не слишком за нами следили, и вообще, дисциплина была только на первый взгляд строгой. И не так уж плохо было ее соблюдать, например, шагать строем по проселочной дороге на прогулку в лес и петь песню про чибиса:
На дороге чибис.
На дороге чибис,
Он кричит, волнуется, чудак:
Ах, скажите, чьи вы,
Ах, скажите, чьи вы,
И зачем, зачем идете вы сюда?
Иногда Люба и Олечка, пионервожатые, чтобы не распадался строй, командовали — а мы хором подхватывали:
— Раз-два, три-четыре, три-четыре, раз-два! Раз-два, Ленин с нами, три-четыре, Ленин жив! Выше Ленинское знамя, пионерский коллектив!
В лесу мы разбредались по просторной поляне, ловили в ручье головастиков, собирали землянику, гадали на ромашке, секретничали и ждали, когда же, наконец, снова строиться — и на речку.
До речки от поляны полчаса ходьбы. Песчаная отмель, пляжик, окруженный густым ольховым кустарником. Ивы нагибаются чуть ли не до середины речки. Вода чистая, спокойная, прозрачная. У того берега неподвижно лежат на воде листья кувшинок и торчат желтые головки цветов. Мальки стайками пасутся у самого берега.
В тот день было очень жарко, и мы стали упрашивать Любу и Олечку сократить прогулку и поскорее пойти на речку.
— Нам еще по расписанию час гулять! — доказывали Люба и Олечка, которым тоже очень хотелось на речку.
— Ну Любочка, ну Олечка! — умоляли мы. — Ну, жарко же! Ну, пожалуйста, ну пойдемте на речку!
Солнце пекло, от земли шел сухой, горячий запах. Птицы еле щебетали.
В общем, мы недолго уговаривали Любу и Олечку. Под конец они сказали:
— Только Ларисе Борисовне не говорите!
Лариса Борисовна — это была наша старшая воспитательница.
Мы с восторгом заверили, что ни за что не скажем.
…Два часа мы плескались в воде! Выскакивали, вываливались в песке — и снова кидались в воду. И два часа никто не кричал нам: «Первое звено — из воды! Второе звено — из воды! Первое звено — снижу два балла!»
Накупались так, что у некоторых даже губы посинели. Возвращались в лагерь веселые, проголодавшиеся и пели «Чибиса»:
Не кричи, пернатый,
Не волнуйся зря ты,
Не войдем мы в твой зеленый сад.
Видишь, мы — ребята,
Мы — друзья пернатых
И твоих, твоих не тронем чибисят!
Вошли строем на территорию лагеря, и Славка Степанов, наш горнист, сразу побежал за горном — созывать в столовую.
Побежал — и вдруг остановился. И мы остановились, не веря своим глазам…
Ласточкины гнезда! Они валялись на земле, разбитые, сломанные. Несколько чуть-чуть начавших оперяться птенцов прыгали вдоль стены дома и пищали, широко разевая клювы. Остальные были мертвы. У них только головки успели покрыться пухом, а так они были еще совсем голые.
Взрослые ласточки — их были целые тучи, они, наверно, слетелись со всего света — носились над домом вверх-вниз, как черные самолетики, и отчаянно пищали.
Пух кружился по воздуху.
И среди всего этого разгрома ходили Елена Ивановна с метлой и Лариса Борисовна с лопатой и сгребали в кучу разбитые гнезда и мертвых птичек.
Люба и Олечка заплакали, а вслед за ними и другие девочки.
— Вы зачем гнезда разорили?! — крикнул Мишка Рапопорт. — Это наши ласточки!
Лариса Борисовна только еще быстрее заскребла лопатой по земле. А Елена Ивановна закричала:
— Завтра комиссия приедет с проверкой, увидит подоконники загаженные — кому отвечать? Не тебе, небось, а нам!
— Ну и что же? Мы бы сами убрали! Трудно, что ли? — закричали мы.
— Убрали бы вы, знаем, как вы убираете! Сами гнезда разоряете, пташек губите!..
Лариса Борисовна перебила ее:
— Почему молчит горнист? Степанов, сигналь на обед!
Славка не ответил. Он стоял у стены и дышал в ладони, в которых сидел дрожащий птенец.
Лариса Борисовна приказала:
— Сейчас же строиться — и в столовую. И не будем обсуждать того, чего вы не понимаете.
— А чего тут понимать? — сказал Мишка. — Если бы ваш дом и детей — вот так…
Лариса Борисовна побледнела и несколько раз сжала и разжала зубы так, что на ее худых щеках вверх и вниз заходили желваки. Она сказала только:
— Ах, так!.. — и ушла.
Обедали молча. И никакого «тихого часа» не было. Кто-то измазал углем стенгазету. Кто-то написал на стене дома: «Лариса и Елена — фашистки».
На следующий день приехала комиссия с проверкой — директор театра Николай Мефодьевич и Галина Львовна, Олькина мама. Олька ей все рассказала.
Через два дня Лариса Борисовна уехала, ни с кем не попрощавшись, а вместо нее прислали другую старшую воспитательницу, Ольгу Николаевну.
Ласточки еще много дней кружили над домом, тыкались клювами в темные пятна под крышей и над окнами и пищали, пищали.
Уже никаких следов не осталось на земле — все было аккуратно подметено и посыпано песочком. Окна и подоконники чисто вымыты.
Только ласточки все не улетали, все кружили над нашими окнами и пищали, пищали, словно обвиняли нас в чем-то…
Лесная фея
Посвящаю своей любимой подруге Наташе Абрамовой. Пока существуют такие люди, как она, — в мире не исчезнут доброта и справедливость
Этот Жора, наш новый пионервожатый, с первого дня, как мы приехали в лагерь, объявил, что будем готовиться к военной игре, что все, и девочки и мальчики, должны учиться лазать по канату, подтягиваться на турнике, пользоваться компасом, ориентироваться на местности, ползать по-пластунски и еще чего-то там. Ничего этого я не умела, а уж ориентироваться на местности тем более. И позориться не хотела. Поэтому решила: ни в чем не буду принимать участия. Пусть думают, что умею, но не хочу. На самом деле, очень хотела, но боялась быть хуже других.
И оказалась сбоку припека. Читала, училась вышивать на пяльцах болгарским крестом и чувствовала себя такой одинокой, что иногда уходила к речке и там плакала, спрятавшись в ветвях старой ивы.
Мне казалось, лишь один человек во всем лагере несчастнее меня — четырехлетний Саша, сын поварихи Ильиничны. Рыженький, невзрачный, с редкими зубками. Вот только глаза особенные: большие, доверчивые, словно ждущие чего-то доброго.
Его никто особенно не обижал, просто его вроде как не считали за человека. Все были увлечены подготовкой к военной игре, прыганьем и беганьем, а он мешался, и его гнали. «Брысь!» — говорили ему, как кошке. Но его тянуло к обществу. Он выходил на беговую дорожку как раз в тот момент, когда бегуны изо всех сил боролись за первенство, или строил домики в песке, отведенном для прыжков. А когда его гнали, он бежал к своей маме, которая под навесом возле столовой чистила картошку или рубила капусту. Ей он тоже мешал, она кричала на него: «Уйди, наказание мое»!