Я входила в низкую, темную подворотню и попадала в старый московский дворик: раскатанная ледяная горка, на веревке, протянутой между двумя сараями, леденеет белье. Под окнами — лавочки. В углу — железный сундук-помойка с косо положенной крышкой, с пустыми консервными банками и газетными обрывками вокруг, с тощими, пугливыми кошками. В низеньких окнах между рамами — вата, а на ней теплые бумажные снежинки, елочные игрушки.
Порой сквозь подворотни возникал яркий Арбат, поток машин, сутолока прохожих, мелькала светящаяся реклама: «Надежно, выгодно, удобно! Храните деньги в сберегательной кассе!» «Всем, всем, всем! Набери 07…» В этом была особая прелесть моих вечерних гуляний: я шла по самой границе двух царств: царства шума, света, блеска и тихого, уютного царства переулков. В это второе я убегала от невыученных уроков, от вечного маминого недовольства мною, от себя самой, рассеянной, всё теряющей, неактивной пионерки. Здесь я была такой, какой мечтала быть: ловкой, бесстрашной путешественницей, открывательницей тайн.
И правда, я часто совершала маленькие открытия. Однажды над карнизом старого особняка я увидела вырубленное в камне изображение совы. Она глядела на меня полузакрытыми ночными глазами. Она была как живая. Серая, она почти сливалась с серой стеной. Испуганный совенок притаился за ее крылом. Я могла бы поклясться, что никто из прохожих не видел ее. Погруженные в свои мысли, они проходили мимо. А она наблюдала за ними, отодвинув крылом своего каменного совенка.
Были приветливые дома, словно из добрых сказок. Мне казалось, что если я постучусь в такой дом, откроет старушка, ни о чем не спросит, посадит на диван и будет рассказывать про своего сына, моряка. И однажды он войдет вместе с клубами морозного пара, суровый капитан с обветренным лицом, и влюбится в меня, а я — в него…
Были дома неприветливые, с тусклыми окнами, с низкими облупившимися дверями. Там, должно быть, усталые женщины стирали в корытах, и руки у них были по локоть красные, распаренные. И если бы я вошла к ним, они подняли бы от корыт озабоченные лица и с недоумением спросили бы меня:
— Что тебе надо, девочка?
Мне хотелось найти такой дом, куда бы я могла прийти просто так, где бы меня не спрашивали: что тебе надо? Как ты учишься? Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
Вообще-то, мне хотелось быть — как все: петь хором пионерские песни, участвовать в художественной самодеятельности.
Но почему-то не получалось.
Кем я хочу стать? Об этом не всякому расскажешь, потому что это мечта. И мне не хотелось, чтобы тот, кому я доверю ее, глядел на меня оценивающими, взрослыми глазами и говорил бы:
— Для того, чтобы стать штурманом дальнего плаванья, надо, прежде всего, хорошо знать математику, а ты…
А я…
Мало кто знает, как это трудно — плохо учиться. Должно быть, хорошо учиться гораздо легче. Ты слушаешь объяснения учителя — и все понимаешь. Приходишь домой, садишься за уроки и легко готовишь их: у тебя нет запущенного материала, десятков кое-как прочитанных страниц учебника. Ты не боишься, что тебя вызовут к доске, гордо сидишь за партой, не пряча от учителя трусливых глаз.
А я первую половину урока боюсь, что вызовут. А когда опрос благополучно для меня заканчивается, напряжение спадает и наступает что-то вроде счастливого отупения, и я уже не могу сосредоточиться на объяснении учителя, и ухожу в свои мысли. Дома сажусь за уроки с надеждой понять или хоть вызубрить, но ничего не понимаю и не запоминаю. И тогда я беру интересную книжку и, загородив ее учебником, ухожу в нее как в другую жизнь.
Всех домашних я раздражаю нелюдимостью, угрюмостью. Меня постоянно шпыняют за то, что не здороваюсь, читаю во время еды и особенно за то, что плохо учусь.
А когда я гуляю по переулкам, меня никто не ругает и я ничего не боюсь.
Мне нравилось заглядывать в окна полуподвальных этажей. Что за ними? За каким из них живет человек, с которым я могла бы поделиться своими мыслями?
Однажды я весь вечер простояла возле окна за тюлевыми занавесками. В комнате было только одно яркое пятно — круг от настольной лампы.
В кресле у стола сидела седая женщина и читала письма. Перед ней стояла большая шкатулка, из которой она вынимала конверты. Женщина была в чем-то темном, на плечи ее был накинут белый вязаный платок. У нее было тонкое печальное лицо.
Вот она вынула из шкатулки фотографию и долго смотрела на нее, приблизив к глазам. Вот прочитала какую-то короткую записку на обрывке листка и некоторое время сидела, откинув голову и закрыв глаза.
У меня окоченели ноги, но я все стояла и смотрела сквозь прозрачную тюлевую занавеску на светлый круг от лампы, на женщину, читающую старые письма.
В начале третьей четверти меня пересадили к Кате Шапошниковой. Она хорошо училась, и классная руководительница решила, что Катя повлияет на меня положительно.
Это была тихая, медлительная, аккуратная девочка. Тоненькие светлые косички сзади корзиночкой. Синие бантики всегда отглажены. Когда учитель задавал вопрос классу, Катя, помедлив, всегда поднимала руку. Вернее, не поднимала, а скромненько ставила ее на локоть, близко от лица. Получив пятерку, так же спокойно садилась на свое место.
Мы подружились. Я стала бывать у нее дома. Она жила в Малом Власьевском переулке, в двухэтажном, плотно заселенном домике с мамой, пятилетним братом и дедушкой. Дедушка был строгий. Катя его побаивалась.
Я поднималась по деревянным скрипучим ступенькам на второй этаж и звонила в дверь, обитую войлоком. Катя мне открывала, и мы шли в ее закуток за шторой. Считалось, что я прихожу к ней готовить уроки. Мы раскладывали на столе учебники и принимались шепотом болтать. В основном говорила я. Мне стольким нужно было с ней поделиться!
Потом я складывала в портфель учебники и уходила, мечтая, как завтра снова сюда приду.
Дружба с Катей заполнила всё моё существование. Вместе мы начали гулять по моим переулкам. Я открывала ей тайны проходных дворов.
Показала сову, выбитую в каменной стене, таинственный полуразрушенный сарайчик, бездействующую телефонную будку, прилепившуюся к стене как осиное гнездо. Только одно я ей не показала: полуподвальное окно с тюлевыми занавесками, за которым жила седая женщина, читавшая письма. Я придумала ей имя — Софья Ивановна. Пока это была только моя тайна.
Катя все реже ставила локоток на парту. Когда она в первый раз, честно глядя на учительницу, сказала, что не выучила урока, та только сочувственно кивнула и не поставила ей двойку.
Но вот наша математичка Евгеша вынуждена была поставить Кате за ответ тройку.
Происходило что-то неладное: Катя, вместо того чтобы действовать на меня положительно, сама попала под мое влияние. Она перестала готовить уроки.
Нам некогда было их готовить. Дома я говорила, что иду заниматься к Кате, а Катя говорила своему дедушке, что идет заниматься ко мне. Вместо этого мы бродили по переулкам, заглядывая в окна, открывая новые закоулки.
В тот день, когда Катя получила двойку по русскому, я, как обычно, пришла в Малый Власьевский и позвонила в дверь, обитую войлоком. Мне открыл Катин дедушка.
— Катя дома? — спросила я.
— Катя дома, а ты иди, откуда пришла, — ответил дедушка, и нижняя губа его отвисла. — И чтобы я тебя здесь больше не видел!
Как пришибленная брела я по переулку. Я ненавидела дедушку. Жалела Катю. Если уж на меня он смотрел с такой злобой, то как же должно было достаться ей!
Домой идти не хотелось. Там было нервно, суетливо, орал младенец, всем я мешала.
Все же я пошла домой, села к столу и с каким-то непонятным злорадством, словно мщу кому-то, впервые за долгое время выучила устные уроки.
Когда на следующее утро я пришла в школу, то увидела, что Катя пересела от меня к Светке Карташовой. Еще ничего не подозревая, я подошла и спросила:
— Очень тебе вчера от деда влетело?
Катя посмотрела на меня и ничего не ответила. Повернувшись к Светке, она продолжала прерванный разговор: