Виктория Хаген
9 апреля 1946 года Стейнгрим писал: «Я получил от нее много ударов еще до женитьбы, но по-настоящему разобрался во всем, когда мы уже были женаты. В конце нашего так называемого медового месяца нас пригласили на обед к государственному советнику Нербё. Я был занят разговором с Нербё и двумя другими гостями, мы обсуждали южноамериканскую политику. Естественно, что разговор зашел именно о ней — один из гостей только что вернулся в Норвегию, прожив год в Перу. По дороге домой мы с Викторией почти все время молчали. Во всяком случае, я.
Я заметил, что способность мужчины стерпеть первую глупость своей подруги показывает, насколько крепко он к ней привязан. Наверное, это справедливо и для женщины. Если мужчина по-настоящему любит женщину, он легко стерпит любой ее промах, как бы велик он ни был. Но если не любит, он откажется от нее при первом же проявлении ее глупости. Конечно, Виктория и раньше несла чушь, иначе и быть не могло, но обычно я пропускал все мимо ушей. В тот же вечер я слышал каждое ее слово. К концу вечера я заметил неуверенность и гнев Виктории, и у меня испортилось настроение. Когда она сердится, рот у нее становится некрасивым. Весь вечер она вела себя немного вызывающе, но перед уходом стала просто невежливой.
Дома я достал газеты. Налил себе коньяку и оставил бутылку на столе. На душе у меня было хмуро, как часто бывает после таких приемов. Я собирался выпить рюмку-другую и лечь спать.
Виктория остановилась у камина и закурила сигарету.
— И это дом государственного советника! — вдруг сказала она. — Я бы не назвала его элегантным!
Я взглянул на нее поверх газеты. Признаюсь, что иногда держался с ней свысока, по крайней мере пока мы были женаты (такие слова, как “пока мы были женаты”, тогда не приходили мне в голову). У Виктории был не только очень бедный запас слов, но и те, которыми она пользовалась, она обычно употребляла не к месту. Как теперь, когда сказала, что дом государственного советника недостаточно элегантен. Вполне возможно, она имела в виду, что дома у Нербё была спартанская обстановка или что-нибудь в этом роде. Но ее вступление: И это дом государственного советника! убедило меня, что на сей раз она случайно выразила именно то, что думала. Она надеялась увидеть у государственного советника именно элегантность, хотя и не знаю, что она подразумевала под этим (наверное, что-нибудь совершенно невообразимое). Двенадцать комнат, выглядевших как магазин антикварной мебели или что-нибудь даже почище того. Она не осознала, что в этом доме просто живут.
— Зачем только я надела туда это платье! — Виктория бросила сигарету в камин, чего мне делать не разрешалось. — С таким же успехом могла пойти в чем-нибудь затрапезном.
В гостях у советника было восемь человек, все были одеты нарядно, мужчины в смокингах, но… Главное, что там не было сотни гостей, серебряных приборов, хрусталя и бог знает о чем еще пишут в романах, описывая такие приемы. Виктория представляла себе роскошный дом совсем иначе. Господи, что же будет дальше? — подумал я. Она была в бешенстве. Ей даже в голову не пришло, что настало время пересмотреть некоторые свои понятия. Но если это не приходит в голову при первом столкновении с действительностью, значит, надежды нет никакой. Не могу же я заниматься ее воспитанием, начиная с азов, особенно если понимаю, что она вульгарна, как девчонка, насмотревшаяся дешевых фильмов.
Тем не менее я хотел объяснить ей, что она была в таком доме, где людям всегда приятно бывать.
Мне было стыдно, и я не поднимал глаз от газеты. Я не смог сказать ей того, что хотел. Если она сама этого не понимает, то объяснять бесполезно. Мне вдруг показалось, что я слышу, как Астрид Нербё спрашивает у своего мужа: Юханнес, объясни, что это за женщина, на которой женился Стейнгрим?
Я мог бы прийти к ним с женщиной, которая до того, как вышла за меня замуж, работала прислугой. Дело не в этом. Астрид тоже в свое время работала в весьма скромной конторе и сама готовила себе еду в своей меблированной комнате, куда в былые дни приглашала на чашку чая Юханнеса Нербё и меня. Виктория была более благородного происхождения, уж если употреблять это идиотское выражение! Снобизм Виктории был самого дурного пошиба, и я вдруг понял нечто, заставившее меня сжаться от ужаса перед тем, что меня ожидало: Виктория была в бешенстве оттого, что не могла рассказать завтра подругам об элегантном доме государственного советника Нербё, а она так мечтала об этом! Она требовала, чтобы дом Астрид и Юханнеса Нербё был элегантным! Там должны были быть горы кружевных салфеток, серебра, хрусталя, орхидей, а уж какие блюда должны были отравить наши желудки, известно одному Господу Богу. У меня даже возникло подозрение, что ее настоящее имя не Виктория, что при крещении ей дали какое-нибудь обычное и непретенциозное имя, вроде Брит или Анны. Тогда бы оказалось, что она подделала свои документы и наш брак можно было бы считать незаконным. Господи, как меня обрадовала в ту минуту эта глупая мысль: я жил в грехе, не подозревая о том, а теперь закон и мораль позволяют мне, оставаясь порядочным человеком, собрать свои вещички и уйти восвояси.
К несчастью, ее все-таки звали Виктория. Она очень гордилась своим именем. Виктория означает “победа”, говорила она, главным образом для того, чтобы похвастаться своим знанием иностранных слов.
К тому вечеру мы были женаты уже три недели. Я встал, боясь, что не сдержусь и все закончится битьем посуды. Я проклинал себя, мне хотелось уйти, вдохнуть свежего воздуха, подвигаться. На часах еще не было одиннадцати. У государственного советника ложились рано. Я что-то буркнул и стал вспоминать, сколько я выпил: нельзя убивать ее в состоянии опьянения, надо подождать до утра.
— Государственный советник должен заботиться о своем престиже, — сердито сказала Виктория.
Я схватил шляпу и пальто, которые еще лежали на стуле, и закрыл за собой дверь, успев заметить удивление, появившееся у нее на лице. Через четыре месяца я ушел от нее навсегда.
На другой день я работал дома над какой-то статьей. Я был не в духе, рассеян, и мне казалось, что в этом мире уже ничем не стоит заниматься. Такое настроение время от времени бывает у каждого, часто оно объясняется усталостью или плохим пищеварением. Мне это было знакомо. Меня даже с натяжкой нельзя назвать интересным человеком. Как правило, все считают меня скучным, и я вынужден признать, что это правда. Я сидел и рисовал на бумаге всякие завитушки, постепенно мне стало казаться, что они напоминают лицо Виктории. Тогда я взял другой лист бумаги и попробовал нарисовать ее портрет. Рисую я плохо и никогда в жизни портретов не рисовал. То, что у меня получилось, почему-то произвело на меня тягостное впечатление. Как ни смешно, я уверил себя, что мой портрет больше похож на Викторию, чем она сама. Я имел в виду, что мне удалось показать на рисунке ее суть, скрытую красивым фасадом. По обычным меркам Виктория красивее Фелисии, но на самом деле как раз наоборот. Потом я начал писать. Я тщательно выводил каждую букву, и в этом было что-то механическое. Лицо мое даже расплылось в улыбке. Видеть эту гримасу я не мог, но, думаю, она была похожа на улыбку людей, одержимых манией величия. Я видел такую улыбку на портретах людей, страдавших прогрессивным парали-чом, — это было в лаборатории какой-то клиники, — глаза у них смотрели на кончик носа, один уголок губ был поднят, другой — опущен, и все лицо выражало безграничное презрение к человеческой глупости. Я начал писать о Виктории под ее портретом и продолжал потом на других листках. Обычно я пишу не так. Я был одержим не одним, а целым сонмом злых духов, они нашептывали мне в уши, хихикали, проникали в меня — я вдыхал их и носом и ртом. Хотелось бы мне перечитать теперь, что я написал тогда, но я писал на случайных листках, оказавшихся у меня под рукой. Помню, все казалось мне близким и знакомым и одновременно совершенно чужим. Когда я кончил писать, мне стало легче, меня охватила какая-то приподнятость, легкость. Я выпил коньяку — у меня коньяк всегда продлевает настроение, какое бы оно ни было, хорошее или плохое. Если я подавлен, коньяк усиливает эту подавленность, а если весел, мне становится еще веселее. Я услыхал, что Виктория вернулась домой, быстро сложил свои листки и сунул в лежавшую рядом книгу.