Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но даже такой мзды мне было с него мало: я слишком уже созрел и разогнался, я был всецело поглощён оформлением своих откровений во что-то более-менее целостное и — смейтесь, смейтесь — непреходящее…

Работа радовала и окрыляла.

Подбитые аргументами домыслы молниеносно обретали силу фактов.

Эх, ничего ж себе, фанарел я, точно не сам их только что испёк, а если б это были свитки откуда-нибудь с берегов Мёртвого моря.

Заведённый Лёлькою распорядок просветлил измученные бессонницей и отсутствием внятной цели мозги. Я поражался ясности собственной мысли и со всею яростью и мощью громил основы родной цивилизации — во славу и на процветание грядущей.

Я был новейшим саддукеем с неограниченными полномочиями, и писание моё потихонечку становилось для меня священным; истиной в как минимум предпоследней инстанции, и оспорить этого было некому.

Христианский бог клянётся, что любит человека, — писал я, — но ненавидит человечество. Иначе чего ради тянуть с воздаяниями до Судного дня? Всеведущий, он знает, кто и в чём виноват, ему давно и доподлинно известно, кому и что. И при этом наш потенциальный спаситель продолжает содержать праведных в общей камере с ворами, убийцами, клеветниками и т. д. — во имя чего? Не с его ли гордого невмешательства дозволено подонкам и дальше грабить и множить скверну на глазах у не желающих участвовать во грехе?

Экое вегетарьянство в предвкушении кровавой бани, какой ещё не бывало!.. Не он ли после этого главный наш искуситель и — не подельник даже — организатор глобального преступного сообщества под названием человечество? Графа за непротивление злу отлучили, этого — превозносим. Где логика?.. Вывод кажется кощунством, но он единствен: христианский бог — блеф. Блеф и жупел. Симулякр, придуманный под конкретные задачи и давно превратившийся в закостеневшую стену, отделяющую человека от единственно возможного рая — свободы.

И коли вовсе без бога нельзя, мне гораздо ближе вагнеров (воспроизвожу, увы, по памяти) — прекрасный самоуверенный человек, обращённый к природе, солнцу и звёздам, смерти и вечности. И далее добуквенно: «с прозревшей улыбкой на устах»… — я настаивал на этом прозрении. И на этой улыбке — не блудливо-благостной гримасе покорничества, но на улыбке счастья от неразделимой, всецелой ответственности за творимое тобою самим.

Христианство — религия рабов. Нету у христианского бога другого тебе названия: ты раб. И судьбы у него для тебя нет кроме рабской. А за ней ли ты пришёл в этот мир? Разве кто-нибудь вправе отмерять тебе широту шага и высоту полёта? Его право безотчетной над тобой власти зиждется на том лишь бессовестном основании, что якобы он придумал разделить сущее на хорошо и плохо. А всё его хорошо и всё его плохо умещается в полстранички, которую любой двоечник знает лучше, чем назубок…

Я убеждал в ненужности и вредности христианского бога с горячностью и уверенностью, на какие только был способен, ибо ничего теперь не хотел так, как улыбки прозрения детям и детям детей, которых пообещал Лёльке. Я чувствовал, что могу и должен дать её им. Моя жизнь впервые была исполнена смысла.

Пафосно? Пожалуй.

А да приидет царствие твоё — не пафосно?..

А да пребудет воля твоя — не жалко?..

Отрицая суть христианской веры, я, между тем, не ратовал за отмену веры личностной. Скорее напротив. Верить для человека естественно, — писал я, — как естественно хотеть и бояться, любить и ненавидеть. Вера — штука предельно объективная. Она даётся с рождением. В первый раз орём со страху, самостоятельно хлебнув холодного, чёрт чем кишащего воздуху, отверзнув очи в агрессивный электрический свет взамен ласковой тьмы маминой утробы, и успокаиваемся, лишь поверив, что всё может оказаться не так погибельно, как кажется. И точно: подносят к груди, и снова тепло, и сладко, и покойно. И во второй раз орём, уже надеясь (веря!) — снова услышат и снова поднесут… И упование на справедливость судьбы и есть Бог.

Его просто не может не быть. Все наши бесконечные и вроде бы бессмысленные слава богу, упаси бог, дай бог, бог с ним, бог знает, бог тебе судья — они же не из церкви, не с алтаря упали — они изнутри, от постоянной и неодолимой потребности кого-то, кто неизмеримо сильнее, умней, честней, справедливей, выносливее, чище нас самих.

Они и есть наша вера в абсолют, в совершенство.

Конечно же, мы подобие. Но подобие не бородатого дяденьки с волооким взором и трагической биографией, а того совершенного существа, каким мог бы стать каждый из нас, живи он в совершенном же мире. Но мир — в немалой мере благодаря именно тирании христианских догматов, а никак не козням эфемерного сатаны — всё ещё жутко убог. И, не изменив его, мы никогда не будем тем, чем хотим. А сделать это по силам лишь свободным существам. Перфектусом может стать только сапиенс.

А сапиенс и раб — антонимы.

Коль уж на то пошло, христианство далеко не лучший из способов богоискательства.

Это как если бы люди, выяснив однажды, что дважды два четыре, вдруг обрадовались и поставили на своих исканиях жирную точку. На том нелепом основании, что дважды два само по себе уже так хорошо, что дважды три, пятью восемь, а тем паче семью девять — и ни к чему: лишнее это. И автоматически вредное.

Мои же (и ваши впредь) поиски бога — это устремлённость в умопомрачительно далёкое, но постижимое, достижимое и, главное, не ужасающее будущее…

— писал я…

Говорю вам: я был вещим Пименом нового мира и испытывал безграничную за него ответственность…

Однако я слукавил бы, сказав, что разбираюсь с завалами поповских врак бескорыстно.

Круша нагромождения квази-этики, я расчищал пространство для сколько-то объективного разрешения собственных сомнений насчёт Лёлькиной молодости и нашего с ней пугающе близкого родства.

С молодостью обстояло чуть проще.

Слишком юная она при довольно зрелом мне — ещё не беда, лишь повод для улюлюканья княгинь Марь Алексевн. И тут нам повезло: княгинь вокруг не наблюдалось. Хотя представить галдёж, воскресни они на минутку, особого труда не составляло.

Вы, кстати, не задумывались о том, что если сжечь библиотеки, разбомбить концертные залы с музеями, а заодно проклясть кинематограф, как основной рассадник насилия и разврата, от нашей с вами культуры останется лишь громадный перечень табу. Да уточнительный список мелких суеверий, переступать через которые, конечно, допустимо, но себе дороже: «Дяденька! Эти грибы есть можно? — Можно, только умрёшь»…

Например, тринадцать человек за столом — вроде и не табу, но ни в какие же ворота! Спасение одно: ставить лишний стул, четырнадцатый прибор и подкладывать невидимке салаты и горячее как живому.

И скажите, что источник этого бреда не дремучее невежество, против которого и пытался я восстать своим романом, ибо верить в спасение ленивой и праздной души не то же самое, что бояться просыпанной соли и пустых вёдер навстречу…

Я знал человека (писал я), проснувшегося однажды в вывернутой наизнанку футболке и в отчаянии, не позволившем подняться и поехать на работу… Знал мужика, вырывавшего у меня бутылку, только чтобы не дать разлить с левой… Парня, который целую ночь не курил из-за того, что зажигалки под рукой не было, а от свечи нельзя… Я помню молодую маму, хранившую на антресолях прабабушкину ржавую подкову (не прабабушкину, конечно — лошадиную) — очень уж ей хотелось ворожейного счастья… Встречал очаровательных и на редкость хлебосольных людей, готовых убить всякого, кто осмелится засвистеть в их дому… Знался с доктором технических наук — жутким пошляком и насмешником, то и дело сплёвывающим через левое и стучащим по дереву… Могу перечислить десяток знакомых, наотрез отказавшихся справлять сорокалетие — цифра пугала… Наконец, я вот этими самыми глазами видел, как очень пожилая дама с очень тяжёлыми сумками в руках, чудом сохраняя равновесие, неслась прочь с тротуара по жидкой грязи наперегонки с насмерть перепуганной кошкой, чтобы не дать той успеть похерить её дороги.

84
{"b":"250824","o":1}