И, кажется, я опять говорил вслух…
— Так, я не поняла, — остановилась Лёлька и меня остановила. — Что там с моими детьми?
Всё правильно, родная.
И никто тут ни с какого ума не сходит.
Всё верно: лишённый маниакального желания творить мужчина убог, как убога (убога! убога!) не желающая родить женщина. Такие он и она — ошибки природы, имейся у каждого хоть воз с тележкой оправданий. Оправдать можно всё: леность, слабость, трусость, предательство… Не оправдывается лишь противление шансу приблизить явление только что открытого мною Бога! И настоящая женщина должна хотеть продолжать жизнь. А мужчина — делать сегодня хоть чуточку желанней вчера. И только в этом смысл.
И в этом смысле мы идеальная пара…
Но вместо того, чтобы теперь же, по горячим следам восторга и благодушия предложить моей златовласке руку, сердце и радужные перспективы, я яснее ясного представил нас персонажами всем знакомой картины с отрезвляющим названием Неравный Брак. И меня пробило на мерзкое и совершенно неуместно хи-хи. И пристыженное подсознание выдало вовсе уже нелепое:
— Дедушка, найди мне беленький грибок…
Неравный брак, братцы, это когда она не улыбается, стесняясь скобок на зубах, а ты — стараясь не выронить невзначай протеза.
И робкое хи-хи вылилось в зычное га-га-га.
— Издеваешься? — в её взгляде читалось желание взять рыбину и лупить меня ейным хвостом по морде, пока чешуя не облетит. Странно всё-таки: хнычешь — терпит, смеёшься — ненавидит.
— Погодите, говорю, детки, дайте только срок, — гы-гы, гы-гы: бу-бу-бу! — будет вам и белка, будет и свисток.
— Опять стишки?
— Они.
— Тоже Гёте?
— В каком-то смысле…
— Ну, если врёшь! — пригрозила она, не уточнив, об не прояснённом авторстве речь или о выцарапанном обещании. — Иди уж, чтец-декламатор…
И подобрав одеяло, легонько поддала мне вострой коленкой.
— После вас, леди. Только после вас.
— Ага! Тебя оставь!.. Давай-давай, шагай… Левой! Левой! Левой… Бога он изобрёл…
Господи, кем бы ты ни был, благослови Лёльку!
Форель, как говорится, удался.
«Свари кума-фореля, чтобы юшка быля», — импровизировал я лирическим баритоном, покуда будущая половина колдовала у печи. На не лёд трещит мы выходили уже хором. Выдавать или нет финальное поцелуй же ты меня я колебался недолго, всё-таки исполнил, за что и был вознаграждён — вот кто бы мог подумать! — классическим: я тя поцелую… потом… если захочешь… А ещё грешим чего-то на поколение…
Что ни говори, а да с петрушечкой и впрямь объеденье. А миф про то, что кулинария суть мужское искусство, запустили не желающие упираться лентяйки!
Покончив с трапезой, я убедил себя, что роман обождёт, и отпросился покемарить. Лёлька категорически не возражала. Разостлала мне койку (на печи был бы сущий ад) и вызывающе улеглась рядом.
— Моя хорошая, — взмолился я заплетающимся, хоть так и не прикушенным. — Давай только оставим пока всё как есть. Как договорились.
— Конечно, — сказала она. — Я же просто так, полежать. Просто полежать же можно?
С тех пор мы спали вместе.
С удовольствием, но целомудренно, как только сотворённые Адам с Евой, теснясь на бабкиной однушке. И даже под одним одеялом. Но, чтоб вы знали, дело не в количестве одеял — дело во взаимопонимании. Нам — хватало, и к давешним ахам-охам мы уже не возвращались. И если не считать совместных ночлегов, весь следующий месяц виделись буквально урывками.
Чем занималась она, брошенная в те дни на настоящий произвол судьбы, — теперь, по прошествии, отвечу вряд ли. Хозяйствовала, надо полагать. Сервис тогда только и хорош, когда его не замечаешь. Я не замечал ни Лёльки, ни её сервиса. Она — делала вид, что не замечает моего на них наплевательства. А скорее всего, просто не мешала.
Но ведь и было уже чему: проснувшись и наспех подкрепившись, чем бог с Лёлькой послали, я тут же отправлялся на крыльцо. Теперь оно служило мне кабинетом и наблюдательным пунктом одновременно. Задним умом я сохранял за собой обязанность следить за окрестностями и Лёлькиными по ним перемещениями, и в этом смысле уподоблял себя Деду. Только Дед видеть не мог и вместо этого чухал. А я и не чухал, и не видел ни хрена!
— Ты куда? — автоматически, чувствуя, как через меня перешагивают, окликал я этаким кащеевым тоном.
Она что-то отвечала, постепенно привыкая к тому, что реагирую я не на смысл, а на самый факт ответа. И уж где там пропадала — на огороде, в погребке, в баньке (постирочная), моталась в часовню или ещё куда — я вряд ли когда знал хотя бы приблизительно. Поскольку был приучен, что за минуту до того как кишка кишке чего-нибудь запоёт, чуда появится и даже к столу тащить не будет — вынесет наружу и трижды, пока не услышу, проувещевает: ешь, стынет ведь… И опять — до вечера, пока не засмеркается…
По первости я гоношился: ну, Лёльк, ну ладно тебе, ещё полчасика и всё…
— Какие полчасика? — ворчала она. — А ослепнешь? Очков у меня для тебя нет.
— А бабкины?
— Ну уж, не хватало, чтобы ты у меня в дамских вышивал.
— Да кто увидит-то?
— Здрасьти! Кто! Я!
И вскоре я смирился и сам уже спешил навстречу, заслыша, как волочёт она сенями самовар. И пока он закипал, мы кушали, а потом чаёвничали да душевничали, что ваши старосветские Киря с Марей.
По мере появления на небе звёзд я рассказывал ей, какая — какая, сопровождая экскурсию историями происхождения названий, запомненными из греческого эпоса и смачно досочиняемыми лично и сиюминутно. А как ещё, вы думали, рождаются легенды?
Потом мы немножко болтали о будущем, мягко обходя провокационные углы. Отчего трёп выходил совсем уже сказочный — такой, какой и требуется на сон грядущий. А потушив лампу (она не доверяла мне даже этой малости) и юркнув к стенке, Лёлька завершала каждый из этих неповторимых дней священным для неё ритуалом: ласково и до сих пор не могу понять, за что, целовала меня, неприкасаемого. Но не в губы, не в щёку, не в лоб даже, а где-то на груди, чуть выше сердца. Раз, и два, и три…
— Лёленька, хорошая ты моя, пожалуйста, больше не надо пока, — шептал я, чувствуя, что не железный.
— Конечно. Больше не буду, — шептала и она. — Я понимаю. Правда. Только один ещё разик и всё, и бай…
И правда: ограничившись обещанным разиком, тут же поворачивалась затылком и, мурлыкнув: всё! сладких тебе! — мастерила из моего плеча и своей ладошки удивительно, видимо, уютную подушку…
Больше же всего остального я был благодарен за то, что голуба ни разу не назвала меня по имени. Потому как… Это — кому-нибудь объяснять?..
Зато теперь, когда обуревало нестерпимое желание погладить капризную чёлку, я уже не бил себя притворно по руке, а легонько гладил её. И Лёлька чуть слышно мычала в ответ — совсем не как Томка когда-то, а необычайно по-своему: светло и неприхотливо. И свет этот невидимый переполнял меня, давал новые силы поверить в то, что впереди не день и не два, а столько, сколько нужно, и я тоже засыпал безмятежней, чем даже в детстве. И это было лучшее наше время, если кто понимает, о чём я тут…
Слыхом не слыхивавшая ни о какой Анне Григорьевне, Лёлька лелеяла меня, как ни одного Достоевского вовек не лелеяли. Единственное: писанина моя интересовала её не больше, чем меня состояние продуктовых запасов. Что, впрочем, особо не огорчало, ибо полдела, как известно, даже дуракам не показывают. А девонька моя… это была Моя Девонька! И я сильно подозревал, что нелюбопытствие её произрастало из желания не навредить. А не вредить — мне, а значит, нам, а значит, и себе! — было одним из бессчётных талантов моей Лё. О тех же, которым предстояло открыться позже, я мог лишь догадываться, замирая всем сердцем.
Вам тоже кажется фантастическим долготерпение женского роду ребёнка? Тогда завидуйте в тряпочку, а замечания свои запхайте, куда фантазия подскажет!
6. Личный враг господа Бога
При таком раскладе мне следовало незамедлительно пересмотреть отношение к всевышнему. Хотя бы за то, что послал мне не кого-нибудь (ох уж он мог бы и подсуропить! это-то он умел), а Лёльку.