Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А запрокинувшая голову Лёлька старалась не шевелиться. Отчего всякое движение — и ловкое, и уж тем паче неосторожное, казалось причиняющим ей нестерпимую боль. Я понимал, что это не так, но было чувство, будто не волосы отрезаю, а уши. Она даже ойкнуть пару раз успела, пока я не наловчился сооружать в кулаке что-то вроде петли из отдельного пучка тоненьких волосёнок — «Вот так нормально? — Ага» — и перепиливал его короткими опасливыми, а потому заставляющими руку неметь от усилия рывками.

Наверное, со стороны это выглядело жутко. Тим залез ко мне в карман и вытащил сигарету (два дня назад я приватизировал курево как стратегический продукт).

— Если наконечники для стрел понадобятся, можешь у меня ногти вырвать, — усмехнулся он, ловко выпустил одно за другим три сизых кольца, сунул бычок мне в зубы, встал и поплёлся к орешнику.

— Ты куда? — не понял я.

— Сам догадайся.

Я догадался. И почему-то вспомнил, как уходили его мать с тёткой. Вот так же беззаботно и на минутку.

— А просто за дерево нельзя?

Он только рукой махнул…

Чего я, правда, цепляюсь? Ребёнок же. Обычный восемнадцатилетний ребёнок! К тому же разнополый…

— Ну, тогда недалеко давай…

— Не сцы!

— Хамить обязательно?

— Извини, вырвалось… Могу идти?

— Ну я ж серьёзно: не отходи далеко.

— Ладно, — и пошёл. — Я петь оттуда буду, пойдёт?

— Поедет, — крякнул я вдогонку, отпилил последний локон и поинтересовался у обкромсанного затылка: — Я что: в самом деле такой зануда?

— Да ладно тебе… Ему просто страшно…

Господи, ну ты-то, голуба, откуда знаешь? Я дюжину книжек написал, и сплошь про то, как, когда и почему бывает страшно. А тебе, пигалице, на всё двух слов хватает…

— Дваал-маза-втрика-рата! — противно и не без вызова донеслось из низины.

Я погладил обезображенную головушку и, успев проклясть себя за то, что сейчас заворчу, заворчал:

— Страшно ему, понимаешь!..

И, совсем уже не отдавая себе отчета, гаркнул в ответ:

— Не густо!

— Ну вот, — и Лёлька глубоко-глубоко вздохнула, — и тебе страшно…

6. Акела облажался

Страшно мне стало, когда он не вернулся ни через десять минут, ни ещё через столько же. Ещё не перестала кровоточить первая рваная рана утраты, как всё начиналось сначала: Тимка был, и вот Тимки нет.

Нет, какой же я всё-таки кретин!..

Я должен был засунуть свою изнеженную гордость куда поглубже, моргнуть на все его предерзости, догнать, вцепиться и тихо сказать: нет, родной, гадить ты будешь тут, при нас, Лёля отвернётся и нос зажмет, а я буду стоять рядом и, если придётся, сам подотру! Вот как должен был я повести себя. Но только не отпускать. А я отпустил. Да с прибауточками…

А ещё я со всей пронзительностью понял, что зря обкарнал девчонку. Что никакой лук больше не нужен, потому что всё оставшееся время — сколько уж его нам отмерено — мы будем тихо сходить с ума, гадая, кто следующий…

Упрямый негритёнок ушёл в овраг покакать, оставшимся осталось только плакать!

Но Лёлька не плакала. Она сидела и ждала. Совсем как тогда, на поляне, пялясь на дорогу и послушно блюдя наказы отца. Как сидела, наверное, пару часов назад, не понимая, куда подевался малахольный я.

Но со мной-то всё было понятно, куда я мог деться?

Куда? Да туда же! Пятеро не вернулись — не наука?

Шестеро уже, то есть…

Бедная моя, за что тебе такое?

Ну ладно я — я заслужил. Слишком часто терял самых дорогих, отказываясь от них добровольно, мне по грехам. Но — ты, ты-то за что расплачиваешься? За чужие упрямства? Как же права ты была тем утром, глупая моя умная Лёлька!

— Пойдём искать? — спросил я потерянно.

— Зачем? — отозвалась она. — Он щас придёт.

Вот. Вот оно! понеслось…

Офелия… нимфа… убитый грозой цветок…

Сейчас она засмеётся — светло и протяжно… Потом встанет и примется танцевать, кружась плавно и не очень умело, и из отсутствующих рукавов её будут лететь в разные стороны несуществующие же лепестки лилий, усыпая траву бутафорским первым снегом… Затем она подымется в воздух — просто взойдёт по нему как по малюсеньким невидимым ступенькам, полетает немного, опустится на луг и совьёт себе венок из таких же белых ромашек, и запоёт незатейливую грустную песенку… Да мою же — про в руках его мёртвый младенец… Подойдёт, улыбнётся ласково, опустится щекой на плечо и тихо-тихо уснёт. И я буду караулить её всю ночь, а к рассвету меня, конечно же, сморит, и я проснусь виноватый и уже совсем одинокий, потому что она будет висеть с высунутым языком вот на этом суку — точно так же, как висела давеча Валентинова куртка…

И дальше…

А дальше я и не знаю как рассказывать…

Дальше из треклятых кустов, ровно чёрт из табакерки, выпорхнул наш ни-в-чем-не-бывало-Тим и замахал над головой чем-то пёстрым и мохнатым. Дальше я увидел спокойное личико даже не шелохнувшейся ему навстречу Лёльки и понял, что ни с какого ума она не сходила, а просто ждала, как умеют ждать одни женщины, и не спрашивайте, как они это делают: ждут они и всё тут! Проводят на войну и ждут. В тюрьму соберут — и ждут. Да безо всякой даже войны и тюрьмы: сидят у окна и дожидаются — час, два, день, неделю, год — всю жизнь. А дождутся — и не пляшут от счастья ритуальных танцев с цветами из обшлагов, а просто достанут из холодильника кастрюлю, разогреют, погремят черпаком из неё в тарелку, хлеба нарежут — садись, морда, ешь.

А все эти ахи-вздохи и прочую канитель за них придумываем мы, шекспиры окаянные. В силу своих убогих, если не сказать ублюдочных представлений о женском сердце, которое нам — кровь из носу — хочется видеть пламенней своего, а оно никакой не мотор, оно нормальное, самой природой принуждённое биться ровно и размеренно за вас обоих: и за себя, и за тебя, урода. И пока ты тут бесновался и в сотый раз всех поперехоронил, она сидела и переживала исключительно, чтобы он там ногу не подвернул или глаз, не дай бог, не выколол…

И, не зная, чего ещё к этому добавить, я взял и упал в обморок. Сидя.

Очнулся — ночь. Лежу в одеяла спелёнутый. Под боком Лёлька ворочается, локоть, комарами потраченный, расчёсывает с подстоном. В ногах костерок теплится. У костерка Тим ложкой в кастрюльке шерудит — кашеварит, значит.

За рецепт яства ничего не скажу, но запа-а-ах!..

— Чего это там у тебя? — спрашиваю.

— Кажись, перепёлка.

— Кругом одни перепела…

— Ну, пускай будет глухариха, если тебе так хочется.

— И как же это ты её?

— Как-как — камнем… Лёльк, пошли бульониться…

Вареву, конечно, не помешал бы кристаллик соли, но это было лучшее на моей памяти варево. Для некой кулинарной завершённости Тим набросал в него грибов и какой-то травы. Ровно столько, сколько надо («Точность — вежливость поваров», Пушкин, кажется). И это было не просто съедобно — это был шедевр вкусового вдохновения.

Встать мне они не дали. Лёля присуседилась в головах и поила из кружки. Я, собственно, не брыкался: в груди ещё крепко ломило.

Доктор из меня никакой, но, чуяло сердце, перенёс я тем вечером малюсенький такой инфарктец. Малюсенький — в том смысле, что полноценного я бы, скорее всего, просто не сдюжил. И насыщенный, а главное, горячий навар пришёлся в самый раз. О мясе и не говорю — ужин аристократов: ешь, как говорится, ананасы, жуй рябчиков. За неимением — перепелов!

Как вырубился снова, снова не помню. Помню: утро, тепло, птички какие-то, Тимкой ещё не оприходованные, свиристят, сам он сидит, где и вчера — сучит, прядёт, ткёт или как уж оно там ещё, из Лёлькиных волос тетиву. Заметил, что ворочаюсь:

— Привет, упокойник! Ну и работёнку ты мне подогнал. Четвёртый час плету…

— Да я сам хотел…

— Забудь, шучу я. Супчику для начала хлебни. Доковыляешь?

— Нормально…

Меня и впрямь поотпустило. К тому же впервые за эти дни не только наелся, но и выспался по-человечески.

— А красавица наша где?

— Да вон, на заслуженном отдыхе.

13
{"b":"250824","o":1}