Тим наверняка продумывал набег не день и не два, и, видимо, очень негодовал, застав дом пустым. И пошёл в зачистку. Начали наверняка же с храмины: и там никого, зато ружьё на месте! А уж с ружьём… Я представил, как он возвращается в избу, как набивает карманы боеприпасом, как кривится, перебирая брошенные на столе листочки, раздумывает, но тискает-таки в последний момент за пояс свой подарок и — керосинит, керосинит, керосинит… А потом чиркает спичкой и командует Кобелине — ату.
Мне стало вдруг предельно ясно, что Тим спалил Шивариху не сгоряча. И на поляну приходил совсем не за Лёлькой. Нет, за ней, конечно, тоже, но первое, что действительно было нужно ему — избавиться от меня. Даже интересно: он так же бесновался бы, застань нас часом раньше — одетыми и благообразными? К чему бы тогда прицепился?..
Да уж нашёл бы, к чему… Мы были зеркальными противоположностями с самого начала. С первой минуты. Как две несовместимые группы одной, казалось бы, крови. Жили бок о бок, час за часом переполняясь простой и безжалостной мыслью: этот мир не для двоих. Ему не быть общим. Или — или, чья возьмёт.
Вольно или невольно я тянул детвору назад, к своим допотопным святыням — к идеалам так и не развившегося гуманизма, в пасторальное, вечно хрупкое, сомнительно жизнеспособное и оттого вряд ли осуществимое царство верховенства духа. И, конечно, свободы — свободы от всего, на чём полагалось произрасти миру, которого желал Тим.
А он вырос в стране, истерично отрекшейся от вековечных розовых очков, и делал ставку на настоящее — на то, что можно потрогать, пихнуть за пазуху, закинуть в брюхо. Лес этому способствовал, и парень слишком быстро взрослел, день за днём постигая непреложное здесь: выживет смелый и дееспособный. Эволюция — это слишком долго. Мы наш, мы новый надо строить иначе: волей, а не помыслами, делом, а не речами.
Я предпочёл старый добрый карандаш, а винтовка досталась ему.
Моей армией оставались музы и тени великих предшественников, Тима манил культ силы и правоты, культ насилия, культ иерархии… Казнив Шивариху, как опостылевший образ былого и вечного, спалив вместе с ней описание будущего, он обязан был доделать начатое и устранить непосредственно проводника из жалкого прошлого в такое же убогое грядущее.
Что, собственно, и огласил перед экзекуцией. Просто, стоя под дулом, я не успел отцедить из поноса главное. Единственное, что нас действительно роднило в тот миг — жажда Лёльки. В которой оба боялись признаться до самого конца — до первой её капли крови…
Конечно же, та попойка была рубежной. И, отослав Тимку, Лёлька лишь отсрочила развязку. С меня, недотёпы, хватило того, что соперник ушёл. Я не праздновал победы, но жал её плоды. А он всего лишь взял таймаут: подготовиться, вернуться и покончить с этими качелями раз и навсегда.
Тима, Тима, Тима… Глупый ты дурак! Не бывает только чёрного и только белого, и ты не белый, и я не чёрный, и уж тем более не наоборот… Вот только надеяться на то, что всё кончилось, по меньшей мере, наивно. Он вряд ли сдастся. И отречётся вряд ли. Он придёт в себя и снова пойдёт по следу. Да он и теперь, небось, уже где-нибудь недалеко: затаился и ждёт. Чего? Пока выхожу Лёльку. Чтобы выйти из леса ещё раз и уже ничего не объяснять. Винтовка не карандаш, она диктует лишь то, что умеет и привыкла.
Вряд ли тот патрон был у него последним. И я не мишень лишь до поры…
Боже, ну как же страшно!
Да не за себя, не за себя, дьявол бы вас всех — за вас! Я не верю, что Тимка пойдёт и отыщет подходящую осину — не тот заквас… С Лёлькой или без, он вернётся к своему послушному народцу и примется вершить его судьбу. Пинками и прикладом. Потом захватит од. Он — захватит!.. И поверит, что бог. А Егорка — младенец-иисус. И придёт время — Тимка отправит его на крест. Чтобы научить своих дураков молиться… Ибо большие свершения требуют и больших жертв. Господи… Всё только ещё начинается.
А я сижу тут и непонятно чего жду.
— Лё-оль? А ну-ка просыпайся, — и не сдержался и поцеловал. Правда, в нос. Но на нее это подействовало как укол обезболивающего. Она тоже потянулась ко мне губами, и я ответил.
Это был наш первый настоящий поцелуй. Хотя и очень робкий и идущий никак не от страсти, а от чего-то куда большего и настоящего.
— Что? — спросила она.
— Пока ничего. Идея есть…
13. В чёрно-белом лесу
— Не надо.
— Да как это не надо!
— Пока не надо, — практически вися на мне, она едва передвигала ноги. — Потом… если уж совсем…
В таком состоянии я мог волочь её хоть в ад.
А не туда ли и волок? Что я сам-то знаю про там?
Но это был последний шанс — мы шли к уцелевшей дальней избе. К той самой — с тремя дверьми, одна из которых открывалась в другой лес.
Полчаса уже я не сомневался, что проход — там.
Тормоз хренов! Год без малого вычислял местонахождение спасительного тоннеля, представлял его себе то дыркой в облаках, то лестницей в преисподнюю, то воротцами затерянного в чаще старенького кладбища, из которых вырываются по утрам и в которые канут с приходом ночи полчища бегущих.
Взнузданный нелепой мечтой потащился вчера к чёрту на рога, а он всё это время был тут, в сотне шагов, под самой рукой. Так старики часами ищут задранные на лоб очки. Так одержимые идеалом полжизни гоняются за счастьем, которое дожидается их дома.
Но — Дед? Почему молчал? За какие грехи не намекнул хотя бы? Со смертного-то уж одра…
Да потому что не знал!
Не добрался он до этой хаты. Не пустило его. Полоснуло по глазам и завернуло — чтоб сам раньше срока не слинял! А тебя не завернуло, тебе зелёный свет. Стало быть, вышел срок, оттянул ты тут своё. Вольная тебе. Вам — вольная. Вот и валите…
Ковыляем, дочунь, ничего! Волшебной страной там, конечно, не пахнет, скорее, наоборот, но ничего, всё равно, предчувствие у меня хорошее. Хватит нам тут…
Еды я не взял намеренно. Мне ещё Лёльку нести. Пока-то сама бредёт, как может — меня экономит. Но недалеко её хватит. И тогда лишние килограммы за спиной покажутся пудами. Да и сколько бы я набрал? на день, на два? а есть они у нас?
Долго ли она такая-то в лесу протянет?
Тьфу на тебя, идиот!.. Протянет, сколько надо… Это другой лес. Не лучше и не хуже. Просто другой. И если судьба есть, нам должно повезти. Этот лес должен… Что? Что он должен? И кому — тебе? ей? на колу мочало? Всё, хорош трепаться, вот он, проход…
Мы вошли в палисадник.
Только бы без подстав. А то как с библиотекой: сунемся, а там виселица. Или мокрицы эти…
Сумерки крепчали. За роковой дверью, по моим расчётам, должно было светать. Если, повторяю, тут что-нибудь кому-нибудь должно.
Обознатушек не стряслось: внутреннее убранство не поменялось — чёрные стены, дырявая крыша, три двери, самая страшная из которых казалась теперь сказочной.
— Роднуль, ты главное не пугайся. Там, знаешь…
Она лишь губы скривила — чего, мол, я ещё не видала?
— Ну тогда пошли…
Третий день я твердил как заклинание: пошли, Лёль, пошли, пошли, пошли… Пусть это станет последним! И потянул за ручку…
Тут и впрямь было гораздо светлее, чем…
Я окончательно запутался в этих там и тут…
Выкрашенные стволы не ужасали. Лёлька на прибамбас с раскраской вообще не отреагировала. Мы осторожно ступили вовне и сразу же провалились по щиколотку в мягкую, никем и никогда прежде не топтанную, сто раз перегнившую хвою. Даже нога чувствовала, что это иной мир. Очень хотелось оставить дверь приоткрытой, но она, конечно же, сразу захлопнулась. Ткнул — да нет, поддаётся. Значит, не западня?
А хоть бы и западня: нет нам теперь обратной дороги. Теперь только вперёд.
— Правильно, Андрюх. Не вертайтесь!..
— Дед? — окликнул я в темноту.
Никто не отозвался.
Вгляделся, показалось, вижу его: вон же, сидит…
На чём сидит? Не на чем там сидеть!.. Пусто там!
— Дед, ты?
Снова тишина.
— Ты слышала?
— Да. Кажется, — ответила Лёлька равнодушно. — Что?