Это бабам она как отрыжка лета,
а тебе, болезный, опять страда.
Нет поры разлюбезнее для поэта
рыбку рифмы вытаскивать из пруда.
И опять садок твой к рассвету полон —
ах, какая будет к утру уха!
И ты будто бредёшь по холмам и долам
под распевку первого петуха,
волочёшь до хаты стишков полпуда.
Но в сенях тьма и в светлице мрак.
Лишь следы беспробудного с музой блуда —
снова ты не того наудил, дурак!
Это значит, приятель, готовь снасти,
рой червей, а не сыщешь червей — рой слов,
и ступай обращать свои горе-страсти
в ночь-полночь хоть в какой-никакой улов…
И он вновь, что старик из известной сказки —
без подсказки и торга, гоним мечтой
в час, когда не рыбачащим дарят ласки,
прёт к пруду за добычею золотой.
А уже морозец, и хрусток клевер,
и промёрзла на все пол-локтя вода.
Это ж осень, милый мой! — осень, север…
Чудо-рыбки не вытащишь без труда!
И покуда он место для лунки ищет,
уж колотится рифмы карась об лёд…
Может, это последний октябрь, дружище?
Или предпоследний — как бог пошлёт…
Веронская
говорила:
говори, где проиграла?
я умру — и ты умри; и умирала,
и я пил отраву с губ и падал рядом —
глупый труп, влюблённый труп,
спалённый ядом
громогласного вранья
под ясным небом…
или это был не я,
а я и не был?
а она — она
зачем-то, почему-то
острие веретена через минуту
в пальчик — тюк,
и — трюк ли это, волшебство ли? —
вдруг по собственной, а может, против воли,
оживала — не краснея,
не стеная…
а что дальше было с нею,
я не знаю.
Другая
а помнишь мы стали другие
и дёрнулись, как на манок
а помнишь лежали нагие
покорно сплетению ног
и губы твои были близко
и пил я с них шёпот и пыл
и ты мне была одалиска
и я тебе вроде бы был…
а помнишь ты плакала после
от счастья едва не навзрыд
и я как юродивый возле
отчаян, лохмат и небрит
корил себя каялся клялся
ну помнишь же помнишь тогда…
и снова и дальше влюблялся,
хоть кажется дальше — куда…
и нежность вострее кинжала
буравила наши нутра
и тыща мурашек бежала
по фронту и тылу бедра
что в тысячный раз означало
на тихом наречии тел
ах как же я долго скучала
и ох до чего я хотел…
мы всё ещё в этом июле
в прохладном рассветном тепле
и я говорю а люблю ли
я что-то ещё на земле
вот так же светло и понятно,
и чисто и чаю и чту
мечту окунуться обратно
в святую твою наготу…
* * *
Фример — я после объясню, что это…
В бокалах молодое божоле,
и белый снег сиреневого цвета
на голубой из космоса земле.
И серый лёд. И серебристый иней.
И в дымке фиолетовая даль.
И взгляд — то ли зелёный, то ли синий —
то ль в зазеркалье, то ли в прериаль…
* * *
И были две недели рождества.
И две недели волшебства — влюблённо.
И падал снег, что белая листва
с небесного невидимого клёна…
И были слёзы вслед, и нежность меж,
и будут будни — не всегда же чуду.
А у меня остался хлеб: поешь?
И чай — попьёшь? И спи. А я не буду…
Нежная королева
ну и я — чуть слышно — в левую —
не в ланиту, что ты! — в длань…
только снежной королевою —
вдруг — не стань,
только как его — играючи
и шаля — не укради —
так уж больно было давеча
там, в груди…
только не студи молчанием —
выстудишь, и мне каюк —
слишком я знаком с отчаяньем —
хватит вьюг,
слышишь? будь весенней, летнею,
грозовою, но — собой…
эти — увенчают сплетнею,
а ты — пой!
пой им, Герда, пой, красавица,
пой, мой свет — из уст в уста…
как же мне твой голос нравится, а —
устал —
крайности и оконечности
всё привычней стало петь —
я ж не Кай, мне новой вечности
не успеть —
слышишь? — жалобно и выспренне
в предвкушеньи немоты
зазвучал мой голос искренний,
ну а ты —
спи… я над тобою плаваю —
ниже звёзд — и как в искуп —
потерпи — целую правую —
возле губ
* * *
Воздух морозный не вязок, не едок,
вся в мандраже, в круговерти, в снегу,
жизнь улыбается мне напоследок —
как же я ей не ответить могу?
Радость не в радость, но так или эдак
весь в январе, в мишуре снегирей,
я улыбаюсь судьбе напоследок —
чтобы таким и запомниться ей.
Вижу знакомых и слышу соседок,
шепчущих вслед и орущих почти:
ох и неладное с ним напоследок!..
что ж они лыбятся, мать их ети?..
Рождественская
А этот — есть. Без рая и без ада.
Смешной старик с замашками плебея:
ему зачем-то непременно надо
мне доказать, что я слегка слабее.
Казалось бы: кому какое дело?
Я что — торчу пикетом возле храма?
Чего ты как начальник подотдела
очистки — Клим Чугункин из Бергамо —
желаешь, чтобы все!.. Да на здоровье.
Вон — все: сплотились в кучу, держат свечи.
И в каждом взоре чаянье коровье.
И в каждой речи блеянье овечье.
А я — я, можно? — сам? Без верховодства,
без снисхожденья? В смысле, соучастья…
А он желает рабства. В смысле, скотства…
И всё суёт мне в рот своё запястье.
И, вызывая слюнопрободенье,
жуёт лимон, поплёвывая цедрой,
и шепчет — или у меня виденья? —
ты попроси, я по субботам щедрый.
И до рассвета топчется у двери,
сличая наше нетто с ихним брутто…
Он отнял у меня её и верит,
что вправду — отнял, и что это круто.
И снова рождественская
Как тяжело, когда в сочельник,
когда отрады и огни,
ты смрадник, схимник и отшельник,
и данник собственной фигни,
и ни уменья, ни желанья
узнать, чем завершится ночь,
и нет разменного закланья,
чтоб эту немощь превозмочь…
Как ничего, но необычно
опять вживаться, падши ниц,
и лишь сомненье погранично,
и никаких иных границ
меж есть и будет, и дремота
как острогранная печать,
и снова что-то от чего-то
ты сам обязан отличать…
Как хорошо, когда над миром,
по тьме ослабившим бразды,
плывет опричным нивелиром
кирпичик неживой звезды,
и тают снежные химеры,
и мельтешенье мыл и шил,
и это знак и образ веры,
которой ты себя лишил…
Пьеро
Про долю, которая львина
в моей непутёвой судьбе,
ты всё уже знаешь, Мальвина.
И всё это всё — о тебе.
Как горестно звать тебя в келью…
Как страшно нарваться на «шут»…
Но пахнет постель карамелью,
и значит — ты всё ещё тут.
И сколь ни постыдно картинно
моё суесловное зло
по душу твоих Буратино
(их множественное число),
и как бы ни вычурны чувства,
а сердце ни восково,
но ложе моё прокрустово,
и, стало быть, ни для кого.
И пусть нам разлад маячит,
сумеешь уплыть — отчаль,
отчаянная! И значит,