— Дед Пыхто! Пёс, конечно.
— Нет.
— Ну, тогда да… Тогда с концами…
И давая понять, что дознание окончено, я повернулся на бок и даже изобразил храп.
— Ну хорошо, — прозвучало в спину, — давай по-другому объясню. Просто я тебя выбрала. Чего непонятного-то?
Я повернулся.
— Извини, не расслышал: ты меня что?
— Выбрала, — повторила моя Лёлита, не моргая.
И тут, господа, натуральная немая сцена…
Когда взрослый ребёнок, который тебе ещё и племянницей доводится, говорит, что ты её выбор: тут увольте. Срочно даёшь немую сцену!
И полрюмки корвалолу впридачу.
— Тебя ещё раз ущипнуть или как? — поинтересовалась она, дождавшись, пока ехидная ухмылка окончательно сойдёт с моей растерянной рожи.
Вот когда я пожалел, что трубочка моя аля-улю…
Спектакль — вернее, то, что я полагал спектаклем — отменился. Кулисы испарились, сцена рухнула, и львы-гуси-олени разбежались-разлетелись кто куда, потому что от Чайки моей пахнуло жизнью. Да такой, что дайте сюда, Костенька, ваш жакан — пойду сам застрелюсь.
— Ты… Ты! — я не понимал, воплю уже или всё ещё шепчу: я оглох и не слышал себя. — Ты соображаешь вообще? Выбрала она… Казнить нельзя помиловать!.. Да кто ты такая, чтобы выбирать?
— Кто я? — Лёлька продолжала буравить меня невозмутимым взором. — Женщина.
— Ах вон оно как…
На дворе опять матриархат. Причём давно уже, третьи сутки. А ты опять не заметил.
— И чего теперь, — вопросил я, хуже, чем сдался.
— Ничего. Мир будем спасать. Сам же говорил.
— Я говорил это вам — вам обоим.
— Ну, мне-то лучше знать, с кем я его спасу.
— Да почему же это тебе-то лучше?
— А что, когда-нибудь по-другому было?
Так. Ещё раз стоп. А ну-ка успокоились…
Найди слова, старый хрыч. Найди слова и сейчас же приведи её в чувство. И себя заодно.
— Стоп. Успокоились.
— Да я в порядке.
Конечно в порядке… Посмотри-ка: она в полном, в идеальном даже каком-то порядке. Это ты в нокауте.
— Щас, подожди… Я только слова найду… Допустим… допустим, ты действительно женщина…
— Без допустим.
— Хорошо, без допустим… Ты — женщина… Отлично!.. И допустим, право выбора действительно за тобой…
— А за кем же ещё?
— Ну да, всё правильно, за кем же…
— Ну…
— Да не ну, а но! Это плохой выбор, Оленька.
Браво, хрыч, ты нашёл их! Искал, искал и нашёл. Вот где ты действительно незаменим, так это там, где нужно быть убедительным. Гляди: сейчас она захлопает ресницами, поймет, что дурака сваляла, и побежит Тимку возвращать. Спорим?..
— Плохой, да? — и она действительно захлопала.
— Самый плохой.
— Из целых двух вариантов?
— Именно!
— Блин! Ну почему всегда так?..
Теперь стебалась она. Меня затрясло:
— Да ты вообще понимаешь хоть, чего натворила, мелочь пузатая?
— Спасибо…
— При чём здесь спасибо, думать же надо сначала. Какой со мной к чёртовой матери мир? Я дед давно. У меня внуки вон уже…
— Были. Когда-то. До того как сюда попал.
И тут же осеклась:
— Ой, прости! Ну пожалста, не злись, я ведь тоже с самой зимы о маме не вспоминала…
И встала.
— А о папке? — вот зачем, спрашивается? зачем? кто тебя вечно за язык тянет?
— А чего о нём вспоминать — ты же всё время перед глазами.
И я испугался. Сейчас разревётся, и я опять прижму её к себе — большой и как бы сильный — маленькую и вроде бы глупую. И буду прикидывать, как бы это по-
деликатней нос-то ей утереть. Чтоб без двусмысленностей. А от таких мыслей двусмысленности как раз и возникают, мне ли не знать?
Да что же ты делаешь-то со мной, девочка моя?
Но она даже не всхлипнула. И кто кого держал за руку и пытался успокоить, ещё вопрос…
— …нет, а ты подумала, что с ним будет?
— А чего будет? Пропасть-то уж он, в отличие от тебя, точно не пропадёт.
— Сплюнь. Раз двести.
— Да не пропадёт он. Он злой… Чего ты как смотришь? Он всегда злой был. А теперь вообще озверел, наверно. А звери умеют устраиваться…
— Ох, Лёленька, такой я тебя не знаю.
— Значит, узнаешь ещё, какие твои годы…
Вот тебе, дядюшка, и неравнобедренный треугольник. Слишком долго вы с Тимкой притворялись, что его нет. Притворялись, конечно, с самыми благими, во избежание как бы. И даже по рукам ударили: голуба наша пацанка ещё, пусть вон растёт покуда.
А голуба устала ждать и взяла ответственность за все три судьбы на себя. Одного выбрала (пляши, чего разлёгся-то?), другого в изгнание отправила. Каменный век какой-то!..
И я представил, что не Тимке, а мне было бы велено отвалить, и это я чапал бы сейчас куда глаза глядят. Куда? Зачем? Почему, наконец?.. Я бы не знал.
А он — знает?..
— Да не беспокойся ты, — ответила она, точно подслушав. — Он уйдёт далеко-далеко, построит себе шалаш типа нашего, помнишь? Охотиться станет.
— Так он что, ружьё забрал?
— Нет. Я предлагала — отказался. Лук взял, стрелы, копья свои старенькие собрал, а карабин оставил… Ну и… это же ненадолго!.. Я сказала, чтобы он возвращался. Не сейчас, потом, месяца через два. Сказала, что как ты поправишься, мы сразу и уйдём… Или нет?
Я не сдержал улыбки.
— Что? — вскинулась она. — Ну вот чего смеёшься-то? Думаешь, струсила, что ли? Побоялась, что загнёшься, и на всякий случай?..
Меня только пуще разобрало:
— Откуда я знаю: это же не я сказал.
— Но ведь подумал! Подумал же?
Не соврала Лёлька: фемина, фемина и есть!
— Да перестань, шучу я…
— Ой, ну какой же ты…
И — должно ведь было когда-то, вот и пожалуйста — её прорвало: в комок вся сжалась, лицом в локти, и навзрыд. Нет, братцы, всё-таки слёзы — хоть детские, хоть женские — оружие страшное. А тут из правого те, из левого другие… Или наоборот.
— Ну, всё… Всё. Иди сюда…
И потихонечку сгрёб её, притулил на груди, гладил по головушке и дышал теплом в затылок, совсем как дочкам когда-то. Оказалось, что совсем и не опасно. Ведь это была моя глупая бедная Лёлька. И утешить её кроме меня было теперь некому. И, кажется, мы оба понимали это прежде всего остального…
— Знаешь, — она успокоилась так же неожиданно, как и расклеилась, — если ты есть ещё не очень хочешь, я тоже пока лягу, ага? — и сбросила сандалии.
— Нет! — я наконец сообразил, что пребываю в неглиже, а по-русски говоря, без порток.
— Нет, лягу, — твёрдо сказала она. — И лягу с тобой. И это ты меня теперь охраняй. А то заколебалась я уже с топором у двери по ночам сидеть, понял?
И, слава богу, не раздеваясь, юркнула ко мне под шубейку.
— А потом: чего уж это я там такого не видела! Кто, по-твоему, тебя всё это время псыкал и горшок выносил?
И что мне оставалось? Краснеть в тряпочку.
— Ой! А у тебя тут как тепло…
— А ну-ка всё! Замерла и храпи, а то…
— А то воспитывать будешь?
— Тебя воспитаешь…
Проворно и ловко, как настырный зверёк, она укоренилась у меня под мышкой и сама задышала туда горячим, совсем как я только что.
И тут же снова высунула нос.
— А ещё я знаешь что подумала?
— Ты угомонишься или нет?
— Ну погоди… Представляешь: возьмёт наш Тимка однажды, да и остановит какую-нибудь из этих, из бегущих… Самую красивую. И самую горячую… Как кобылицу в пшенице… Та-а-а-ак! Тихо! Это «Конёк-горбунок», лежи спокойно, вздрагивает он мне тут… Остановит, значит, он её, дурынду… остановит ведь?
— Не знаю…
— Да тут и знать нечего: он ведь поверил в себя?
— Ну, поверил, наверно.
— И надеяться ему больше не на кого…
— Теперь не на кого…
— Значит, и остановит, и научит…
— Чему?
— Блин! Да всему! Теперь ведь он — ты.
— А если нет?
Она помолчала. И — веско:
— А если нет, то я тем более права.
— Лёленька, золотко, тебя куда несёт?..
— Ой, куда надо, туда и несёт… Всё, отстань…
И шмыгнула назад, под мышку. И шмыгнула носом — с удовольствием и протяжно. И шмыг этот был похож на огромную жирную запятую… И через минуту уже засопела, и мне было щекотно и очень странно.