— А кто пытал-то тебя?
— А хто прилетал за ими тот значицца и пытал.
— Да хотел-то он от тебя чего?
— Знамо чево: хде фрицы, каких мы с бабкой кровей будем и сколь отседова до каналу.
— До какого каналу, Дед???
— Ну ты не больно-та, — и лицо его преисполнилось, — ты тово мил друх, попридержи. Кохда скажуть чаво можно чаво нельзя, вот тохда я табе и выложу! А то ишь: до какова такова каналу ему подавай! Разуметь чать должон: военна тайна!
— Ух как! Да ты, я гляжу, не просто так штаны-то тут просиживаешь? За каналами смотришь?
— Ёк-валуёк! Ты ёму в нос а он дале понёс! Не понял штоль — цыц до поры.
— Понял. Цыц. А патроны имеются? Или тоже тайна?
— Пули-та? Да как не быть. В сундуке бабкином пошукай. Она ж с яво, — и кивнул слепыми глазами на карабин, прямиком на карабин кивнул, будто видел, — всего-т пару разов и шмаляла…
— Бабка?
— Ну не я ж дурья твоя башка!
— Пошто? — я не заметил, как перешёл на его язык.
— Дык по утям, пошто ж тут кроме-т… Ты Андрюх погодь с распросами, наспрашиваисси ышшо. Винтаря вон покеда на место схорони да ступай трапезничай.
Я укутал карабин и отнёс, где взял. Уселся на скамью, уставился на штоф: квасу в нём снова было под обрез. Чудеса… Полез за сигаретой, да спохватился — церковь же!
— Ладно, Дед, — не хотелось мне заводить этот разговор, а не завести не моглось. — Одно пока скажи: наши живы?
— Ет ты про какех? Про тамошних ай про кровных?
— А про тех и про других.
— Об тех знать не ведаю а енти хто живой а хто и нет. А хто и сам покамест не понял. Понял?
— Может, хватит темнить? — доставать меня стал его олбанский с бесконечными да, да не да, за четьверьгом середа.
— А ну нишкни! Сколь знал отдал а боле не подтвердю, ташшы-кось шубейку прикрой мене тож поке-марю децл. А ты поди иншпекцию наведи чаво там мальцы нашерудили.
Я вынес зипуна.
— Прямо тут кемарить и будешь?
— А хде ж ышшо?
— А как дождь?
— А в храмину сползу. Делов-та…
И, закрыв глаза, смолк. И минуту спустя — труп трупом: впору самого волоки да землёй присыпай.
— Ступай сказываю, — проворчал Дед, не разжимая вежд, — трёцца он тута. Сказал же: опосля! Усё опосля. Шагай отсель покеда не осерчал.
Испытывать, каково оно, дедово осерчание, на деле, я не рискнул. И пошагал.
— И малой накажи шоб не сумлевалася, — полетело мне в спину. — Одёжи бабкины пущай перберёт, ейные они таперь.
«Ага. А я дождусь, пока ты помрёшь, и валенки твои обую», — огрызнулся я про себя.
— Не дождёсси.
Меня как поленом по затылку.
— Дед! — я точно в землю врос. — Так ты это чего ж…
— Да шутю я, — осклабился он и поёрзал под армячком, утепляясь. — Шутю. Иди а ты…
Спутать бабкиной избы было не с чем: она одна стояла за церквушкой. Поодаль и особнячком. Приземистый домик с вострой чердачиной. Вокруг обнесённый перекошенным забором садик-огородик. Позади сарайчик, за ним усадьба, картошкой засаженная, и сразу — лес. Конец Шиварихи, в общем. А справа расстилалась гладь огромного, уходящего дальним концом в бесконечность озера. До другого, поросшего стеной деревьев берега было метров триста, не меньше. Н-да, какая уж тут Ока! Тут своя география…
Лёлька выбежала навстречу уже переодетая в шерстяную юбку до полу и безудержно цветастую кофту. Поверх — бусики из ярко-рубиновых шаров. Ну, женщина, чего ты хочешь: маленькая, а женщина.
— Пошли! — она схватила меня за руку и без объяснений повлекла в погребок — хвалёный ледник.
Дверцу распахнула, лампу керосиновую зажгла и — вниз по ступенькам:
— Давай за мной…
Спустившись следом, я сообразил, почему начинать иншпекцию следовало именно отсель. Бункер был небольшой, но сказочно вместительный. Стены его устилали полки с банками, коробами, мешочками какими-то. По правую руку гурт в три отсека: с картошкой, свёклой и не то репой, не то брюквой. По левую — три же кадки. В одной капустка квашеная, антоновками переложенная, в другой огурцы солёные, а в остатней грибы. Да какие — грузди! Чёрные с белыми! Под гнётом!..
— Ты понял? Нет, ты понял? — щебетала Лёлька, грохоча тяжёлыми крышками.
Я понял. После нашего лесного рациона это были не просто разносолы — это было изобилие. Не на одну зиму — точно. А уж аромат-то!.. Слюни потекли вожжой, и я машинально сунулся за огурчиком.
— А ну-ка! — шлёпнула она по руке и водрузила крышку на место. — Щас кормить буду. Только в баню сначала сходишь…
И полезли наверх.
— А Тима где?
— Да говорю же: моется. Он истопил, я первой сбегала — красота. Давай и ты иди, а потом сразу обедать будем.
— А вы сами-то чего — ещё не ели, что ли?
— Мы же тебя ждали, — её как пыльным мешком хватанули. — Иди вон, парься…
И гневно потопала к дому.
Вот ведь правда: девчонка готовилась, удивить хотела, а ты…
— Лёльк! — виновато окликнул я. — Я же без задней мысли…
— Ну и дурак, — фыркнула она с крыльца.
Или померещилось? Или я как Дед уже — считал это с крутого, самим же обкромсанного затылка?..
Ладно, отношения выяснять после будем. А теперь в баню! Баня парит, баня правит, баня всё исправит.
И почапал к дымящей трубою халабуде на бережку.
Тим выскочил из неё как дожидался — розовый и пушистый. В смысле лохматый и распаренный. В дядькиной джинсовке поверх солдатских рубахи с кальсонами:
— А-а-а! Проснулся? Давай ополоснись по-быстрому. Лёлька там пир соорудила.
— Да знаю я…
— Только заслонку не задвигай, я дров подбросил: остывать стала, пока ты там…
— Ну продрых я, продрых и чего теперь?!
— Да продрых и продрых. Как будто тебя кто не понимает. Парься вон давай.
И направился к дому.
Сговорились они, что ли? Одна дверьми хлопает, другой строит на каждом шагу. Если и он щас дураком обзовёт, точно заслонку задвину!
И ссуглобился и двинул в предбанник. Снял с себя заношенную униформу. Заметил на лавчонке стопку чистого — Дедова, надо думать, белья.
И-ди-от! За тобой как за детёнышем, а ты… Чего несёшь-то? Кто сговорился? Тебе приём и комфорт весь день готовили, так нет: ты, старый прыщ, ещё и докапываешься…
Правит, говоришь, баня? Ну, щас поглядим.
В парилке было ядрёно и даже сизо от жара. Каменка с чаном бурлящего кипятку. Невысокие полати. В шайке веничек томится — дубовый по духу. У стены ведро холодной. Всё Тимка предусмотрел.
Ну и айда! И поддал на камни…
Я хлестал себя беспощадней должного. Было в этом профилактическом унд наслажденческом действе что-то от флагелляции: справляя удовольствие, попутно наказать себя за тупость непролазную.
Однако наслажденческое взяло-таки верх, и вскоре я уже лупил себя — по спине, по заднице, по ляжкам, плечам, груди, животу и снова по спине — смачно, с оттяжечкой и даже вскрикивая от блаженства. После чего как угорелый (естественно, не, но — как) выскочил наружу с распаренной жопой, не задумываясь, видно меня из дому или нет.
Тут, разлюбезные читательницы, миль пардон: разумеется, следовало сказать с нагим красным задом. Или с неприкрытым исхлёстанным филеем. В крайнем случае, с источающими пар голыми ягодицами. Но баня не музей античной скульптуры — из неё выскакивают именно с голой жопой! О тургеневских барышнях — извольте, тургеневским языком поверещу, и о бунинских молодицах из аллей сдержусь, лишку не позволю, но про собственные взопревшие приватности — тысяча извинений, язык иначе не поворачивается: тут уж с голой жэ!
Выскочил, значит, и к обрывчику.
Ну да, да, октябрь, но из пару сам Суворов, или кто там, велели. В последний момент хватило ума не нырять, а солдатиком. И слава богу: всей глубины — метр. Ужо был бы вам, дети, ужин за упокой, вместо банкета, а так обошлось, пятки только малость отшиб…
Дно — песочек, оттолкнулся, взметнулся над водой по самые причиндалы — холоднющая ж! — шлёпнулся на неё с кряком да со всей дури и поплыл, поплы-ы-ыл большими гребками… А теперь на спину. Клёво? Ещё бы не клёво! Ну и будя, нефиг сердчишко-то испытывать. Но — харрашооооо!..