бабка-т, ведунья была.
— В смысле — ведунья? Колдунья, что ль?
— Ты чем слухашь? Колдуньи колдують, ведуньи ведають. Уразумел? То-то. К ей по ентому делу завсехда хто-нить а наежьжял. Да не хто попадя — всё перваки. Вдавне-то большей на конях, а тут уж кому как вздумаицца, которые и лётом. Явюцца проклятые…
— Да почему же проклятые-то сразу?
— А потому непроклятым здеся чаво ловить? Непроклятый сюда и пути не сыщет.
— Это ты на что намекаешь?
— Ет ты дурья башка намекашь а я кой уж раз напрямки сказываю: неспроста ты тут с несмышлёными очутилси.
— А с чего?
— Вот торчок поперечный! Всему череда и до тово доберемси а нет сам кумекай. Пошто сбил? На чём мы стали?
— На проклятых…
— Во-о-о-от!.. Проклятые… Явюцца значить, засядуть у ей в избе на усю ночь и-и-и-и пошло-поехало пытать. А она ить бабка-т одному откроет а тому и смолчит. И тут ея хошь ты пужай хошь умасливай — окунём выпучицца: знать не ведаю про што спрошаете и весь вам сказ. А то и вовсе: за хостинцы конешна наше вам с ривирансом а недосух мине ой недосух. И на печь и занавесточку — ширк… Иные так ни с чём и откланивалися. Хто б сумлевалси: досадно, а куды ж коли отворот?.. А которых супротив — сама и призывала. Которые вдруг путаники делалися. Призовёть едак, сядеть вот тута иде я щас сижу и ждёть покеда не сподобюцца. Брехали старец один сюды шёл-шёл плутал-плутал давдрух и спужался. До смерти спужался — помер мал-мало не добрамшись. Оченно она опосля терзалася. Мохла ховорит помочь ан не судьба. Весь ховорит коленкор на Руси поиначе бы сложилси коли дотопал бы он лукавец етакий доседова…
— И что ж это за старец такой, а, дед? — мелькнула у меня шальная мысль.
— А хто ж яво таперь знат. Не то бы што из храфьёв но вельможистый какой-то — жуть!
— И когда это было?
— О-о-о! Ет уж вона кохда, до самого ленинизьма ышшо. Ай после?.. Совсем заплутал. У нас кохда ленинизьм-та?
— Да ленинизьм-та у нас завсегда…
— Об чём и толкую, — и подмигнул мне невидящим глазом. — А ты чать думал они сами с усами? Без бабки нашей? Все еньти болтунцы и перваками? Куды там! С совестью у бабки надёжно было. Дюже надёжно. Вот они усе к ей и пёрлися ой бабка-бабка покою табе а нам разумения сколь хватит коли уж тако заладилося.
— Како, дед, тако? Ты это о чем?
— Дык про бёглых.
— А они что, и здесь были?
— Штоб прямиком тута ет не скажу а по тому краю озерка да, носилися лишенцы. Разов уж с пять.
— Дак ты ж их никак не мог видать.
— Кой раз сказываю: мне видать без надобности. Их егозов издаля слышно.
— Что да, то да. И чего обо всём этом думаешь?
— А тут и думкать не про што: бяда. Бяда сынок коли ребятишки опять засновали, ой бяда… С самой развёрстки так не сновали. А ет ить чаво? Ет значить полный в миру раскардаш. Снують мальцы — стал-быть некуда им боле окромя как лес бесить. Коли засновали, смело отмеряй: два колена бяды впоперёд. И дитям ихним покою не будеть и дитям дитей ышшо отольецца ибо писано: сороковова году единадцатова месяцу вот и смекай.
— Так ты ещё и талмудист к тому же!
— Мудист не мудист а закон — закон и есть.
— Какой закон, дед?
— Да уж такой. Глава першая стиш четьвёртый.
— Ты, выходит, и читать умеешь?
— А оно нам нинакой.
— А откуда знаешь тогда?
— Сказано ж: писано и точка. Хто ж писаного не знат!
Я — не знал. Но бравировать этим не рискнул: кто их, богословов, разберёт? Выметайтеся, скажет, отседова и чтоб духу вашего… Одно слово: церковник!
Вот никогда я их не любил. Они же как комары: мало что кровь сосут, так нет — норовят слюны своей ядовитой в рану напустить, чтоб чесалось, пока кожу не сдерёшь…
Ну ничего, за приют ночку-то и потерпеть можно. И я терпел, слушая перетекавшие одна в другую истории ихнего с Бабкой жития да вспоминая Светулю, которая баяла бы ничуть не хуже. А вокруг светало и светало, пока совсем не рассвело.
Приведшая нас сюда улица оказалась совсем коротенькой — шагов в полтораста. Сразу за ней начинался лес, по которому теперь гулял ветрина, гнущий здоровенные деревья прямо-таки волнами, что ваш камыш — туда, сюда, туда, сюда. А возле нас было тише тихого.
— Непонятно, — я позабыл, что ничего этого дед не видит.
— Да чаво непонятнова-т? Вас упустил — вот и бушуеть…
Близость рассверипевшей стихии удручала.
— Да ты не пужайсь. Пошумить да уймёцца. Нету у яво власти над Шиварихой. Свой тут устав.
И впрямь: над деревней облачка висели вызывающе неподвижно. И я хотел уже полюбопытствовать насчёт здешнего устава, но тут дверь часовни скрипнула, и было нам явление заспанной Лёльки.
— С добрым утром, — проскрипела и она. — А вы что, так и не ложились?
— Успимся ышшо доча, — философски отповедал старикан. — Ты давай бежи, позади вон хата бабкина а прямо за ей удобствие. Бежи давай.
Лёлька хмыкнула простодушно и побежала, не уточнив даже, где именно это самое позади.
— Пущай себе обсваиваицца, — подкрепил дед вдогон моему удивлению. — Стара хозяйка кончилася, нова явилася, свято место не терпить пустоты!
— Ну, насчёт хозяйки-то ты малость того…
— Чаво?
— Таво: отдышимся денёк-другой и дальше двинем.
— Ет в зиму-та?
— Да зима вон ещё где…
— Иде?.. А сколь идтить знашь? А куды?
— Я думал ты подскажешь.
— Подсказать мож и не подскажу, а помараковать помаракуем — стужу-т вам всё едино со мной пережидать.
— Постой, постой…
— Да ты не перечь! Не нынче-завтрева насовсем польёт. А топать вам не сотню вёрст и не две. А то и крухаля. А зима у нас о-о-ох студёна…
— Да погоди ты, старый! Ты чего пугаешь? Какого кругаля? Ока — где? в какой стороне?
— Кака Ока?
— Река Ока!
Он опешил до того неподдельно, что под ложечкой у меня натурально засосало. И где-то под чажечкой — тож.
— Обь знаю, — задумался дед, — Амур знаю. Про Карачун-речку слыхал. А как её… Оку? — нетути тут никакой Оки.
— Да где ж мы тогда, дедунь?
— Сказываю ж тебе: в Муромах. А по-нашенски в Шиварихе. И ход отседова токмо один. И то коли подвезёт лаз сыскать а ты заладил — пойдём, пойдём…
— И сколько, значит, отсюда до людей этих твоих вёрст? — я понял, что Солярис кончился: начинается Сталкер.
— Для начала тышшу ложи. А потом: хто сказал до людей? Отседова я сказал. А про людей ент ты уж сам.
— Дед, ты соображаешь вообще, чего несёшь?
— Я ща в лобешник-та табе закатаю, враз и допрёшь сображаю ай нет.
Вот честное слово, в лобешник бы мне сейчас никак не помешало. Сознание моё расслаивалось. Я не понимал уже ничего, кроме того, что старик говорит чистую правду.
— Таки вот, значицца, шанюшки, Андрюх…
Ещё не легче!
— Постой-ка… А ведь я тебе имени не называл.
— От те сядь-подвинься! Да хто ж ты ышшо-то будешь коли первым зван?.. Тимошк, а Тимошк! — заорал он ни с того, ни с чего. — Ползи сюды, лодырь! Чиёвничать, чай, пора…
Тим выполз по первому кличу.
— Дуй отлей и ташшы самогрей. Понял?
— Понял!
— Да сахарку там прихватитя не жалейтя.
— Один секунд, — и Тим умчался вслед за Лёлькой, тоже не спрося ни про самогрей, ни про сахарок…
Кобелина вскочил и потрусил за ним.
— Признал паскудник, — осклабился хозяин и полез за кисетом. — Враз перьметнулси! Знат службу шельмец. Вот едак же и к мене прибилси. Бабка указала он и рад старацца. А до поры-то я и сам яво пуще нечистова боялси ан приставили, он и присмирел…
Я уже даже и не кивал. Ум мой окончательно зашёл за разум и в поисках обратного хода не метался.
Всё правильно: в ополоумевшем лесу стоит чудная мёртвая деревенька, она же сяло — пуп земли, равноудалённый от всех ведомых и неведомых дорожек; посреди ея сидит обезножевший русский Гомер, а покой аэда стережёт Вечный, понимаешь, Пёс…
—…а я ей и предьявляю: нобелевской не нобелевской, а слох отменный! расчудесный можно сказать для космополиту слох: не хлядя на припахивашшийпотом ключ подходяшший к множеству дьверей!.. А? Песьня ж!