Я сказал, что отец был наряден, — это не совсем точно, ибо недостаточно. Конечно, хорошо сшитая и прекрасно выутюженная коричневая шевиотовая тройка выгодно отличала его от отчима, не снявшего своей домашней, сотни раз перелатанной курточки. Но дело было не в одежде. Осип Соломонович, сутуловатый, стареющий, не брал ни лицом, ни фигурой. А отец, моложавый, красивый тяжеловатой мужской красотой, был больше чем красив — изящен. Он не просто вырядился в дорогой костюм, не просто щеголял тонкой сорочкой и цветастым галстуком — все это ему подходило. Он двигался легко и свободно, сидел непринужденно, каждый жест, каждое движение, даже взгляд и улыбка его были так естественны, так полно ему соответствовали, что от одного этого казались красивыми.
Я вспомнил, что мама часто говорила (не мне, но при мне), что женщины — чуть ли не поголовно! — влюблялись в отца с первого взгляда. И только одна никогда не была им очарована — она, его жена. Раньше я считал, что объяснение отцовских донжуанских успехов — в его безрассудной храбрости, готовности на ссоры и драки с любым противником, в том, что он ни секунды не помедлит, если понадобится (даже ценой собственной жизни) защитить друга, а тем более — подругу. К тому же он пламенный революционер, идейный враг всякого загнивающего старорежимья. А еще — любовь к живописи и ручному штукарству… Но теперь я понял еще одну — и самую простую — причину его удач: он был просто красив. И очень элегантен.
— Неужели ты совсем забросил политику, Саша? — спросила мама. — Столько лет по царским тюрьмам валялся, семью одну оставлял на годы…
Отец отмахнулся хорошо выверенным, театральным жестом.
— Какая сегодня может быть политика, Зина? Все, за что боролись, рушится. Всюду обман и предательство. Те, на кого беззаветно надеялся, в кого беспрекословно верил, изменяют нагло и открыто. Любимые вожди зубами впиваются друг другу в горло — читала, какую драчку затеяли на последнем съезде? Троцкого сшибли с поста грязными сапогами, теперь Зиновьев с Каменевым пытаются сбросить Сталина. Стоило таиться в подполье и обливаться кровью на гражданской, чтобы потом угодить в старое дерьмо!
— А твое нынешнее трамвайное депо тебе нравится?
— Добавь все-таки и Дворец культуры. Мечтал не об этом, конечно. Довольствуюсь, а не роскошествую.
— Хотел бы роскошествовать?
— Пожить бы прилично… Но при нэпе прилично живут только частники. Они победили — так получилось.
Мама удивилась.
— Саша, неужели ты завидуешь нэпманам? Может, и в торгаши пойдешь? Представить не могу!
Он засмеялся.
— И не надо представлять — не пойду. Все больше думаю о сцене. Но если по-честному, иногда жалею: все оказалось ненужным. Пошел бы с детства в промысел (хоть и в биндюжники — вместе с отцом), был бы сейчас владельцем заводика или магазина.
И он неожиданно с пафосом продекламировал:
И я сжег все, чему поклонялся,
Поклонился всему, что сжигал.
[21] — Врешь ты, Саша, — спокойно установила мать. — Никогда я тебе не верила. Ради красного словца не пожалеешь ни мать, ни отца.
Он опять засмеялся.
— Себя не пожалею — так верней. Нет, серьезно, Зина! На старости лет задумался о том, на что раньше и внимания не обращал…
Мне стал надоедать их разговор. Я сказал:
— Мама, можно мне уйти? Я обещал сходить с ребятами в иллюзион.
Отец живо повернулся ко мне.
— А какое кино будешь смотреть, Сережа?
— Пока не знаю. Выберем. — И, видя, что отца не удовлетворил мой неопределенный ответ, педантично перечислил наши киновозможности: — Картин много. В «Луне» вторую неделю крутят «Кабинет доктора Калигари», жуткая вещь, девочки даже кричат от страха. В «Орле» идет «Индийская гробница», тоже неплохая штука. На Ришельевской — «Доктор Мабузо». А в «Слоне» — американский боевик «Трус», история про разных негров, еще двух забияк, полковника и генерала, и одного типа без чинов, но в маске. Такая фильма — не оторвешься! Буду уговаривать ребят на «Труса».
Отец всматривался в меня желто-коричневыми — «пивными», как их называла мама — глазами.
— Ты говоришь так, словно уже видел эти картины.
— И не единожды! — ответила за меня мать. — На некоторые фильмы он ходит чуть не по десятку раз. Не понимаю, что за любовь такая — снова и снова смотреть то, что знакомо наизусть… Из одного иллюзиона сразу перебегает в другой. — И она строго сказала мне: — Можешь идти, но больше чем на одну фильму сегодня не разбрасывайся.
Отец улыбнулся.
— Иди, если тебе разрешают. Мы тут с мамой и Осипом Соломоновичем без тебя потолкуем. А завтра я жду тебя у тети Мани — ровно в четыре. Не опоздаешь?
— Не опоздаю.
Мама рассказывала, что отец «до нестерпимости точен» — я тоже старался быть таким.
В эту ночь я вернулся домой сравнительно рано. Отца уже не было, мать и отчим спали. Я думал о завтрашней встрече. Отец был иным, чем я его представлял: моложе, красивей, элегантней — и непонятней. Он был сложней того человека, которого я смутно помнил и которого описывала мама, я пытался в нем наскоро разобраться — и путался.
Будущее было неясным.
Вернувшись из школы в полдень, я заново помылся, почистился — и зашагал на квартиру тети Мани. Она жила в конце Комитетской, неподалеку от Михайловской церкви, в квартирке из двух крохотных комнаток. Все были дома — и отец, и она, и Шура с Валей, и Верочка. Вера бегала из комнаты в комнату, кричала, пела, танцевала. Потом взобралась на стол, чтобы видеть себя в настенном зеркале, — и начала вертеться, охорашиваться и строить рожицы. Отец аккуратно опустил ее на пол и велел идти погулять — погода была хорошая, хотя примораживало.
Валя получил деньги на конфеты, карусель и воду с сиропом — и ушел с Верой. Шура, потолкавшись, тоже исчез. Тетя Маня хлопотала на кухне.
Отец сел на диван и примостил меня рядом. Он смотрел на меня очень добрыми глазами — он был рад нашей встрече, я это чувствовал. Радуясь, он терял добрую часть своей мужественной красоты.
— Вырос, вырос! В последний раз, как виделись, малец мальцом был.
— Мне надо с тобой поговорить, папа, — сказал я, волнуясь.
— Надо, надо, Сережа! Для того я и примчался, чтобы поговорить с сыном. Билеты на поезд взял в тот же день, как получил Килино письмо. Всегда верил, что ты когда-нибудь перестанешь глупить — как тогда, на суде, и возьмешься за ум. Начинай, я слушаю.
Он, похоже, ожидал, что я начну жаловаться на мать, но я заговорил о том, что мучило меня всю нынешнюю долгую и бессонную ночь.
— Папа, правда, что после революции ты работал в ростовской ЧК? Мама говорила, даже председателем был…
Он вдруг разительно переменился. Его хмурые и строгие глаза чуть ли не отталкивали меня.
— Не председателем, только заместителем. Почему это тебя вдруг заинтересовало?
— Ты мне отец. Я хочу знать твою жизнь.
— Тогда надо бы захватить пошире, чем один двадцатый год. Раньше, в гражданскую, был командиром боевого отряда частей особого назначения. В ЧОНе командовали только партийцы с подпольным стажем, так что если белые кого из нас ловили — долгие пытки и расстрел были гарантированы. Правда, и мы их не жалели — да и своих, запаниковавших, тоже. Войну вели не на победу, а на истребление. Вот такая биография, раз заинтересовался. А до войны — подпольщина, скандалы с мамой (оба из непокорных)… До мамы — завод немца Гена, первые товарищи, первые пьянки, первые бабы, первые книги. Еще надо? Двухклассная церковно-приходская школа. От школы назад, к рождению, — ничего не помню. Но что-то было, даже многое, наверное, — детство все-таки. А до рождения — понятия не имею! Надо бы у знающего попа поинтересоваться: как люди до жизни живут? Но я к долгогривым не ходок, да и времени на церковную философию всегда жалко было. Теперь хватит?
— Папа, как тебе работалось в ЧК?