— Рада за вас. Но должна предупредить: если вы утаили болезнь, то подлежите уголовному преследованию. Поздравляю с законным браком! Получайте свидетельство. Следующая пара, подсаживайтесь ближе.
Моряк с невестой — теперь уже законной женой — ушли как оплеванные.
Я кипел. Я знал: если она и ко мне обратится с таким вопросом, то я сотворю что-нибудь бешеное, оскорблю ее так, что она ужаснется. Но регистраторша, поглядев на нас с Фирой, заулыбалась — видимо, не увидела в наших лицах намеков на нехорошие болезни.
— Вы уже были у меня недавно, — сказала она. — Значит, нашли знакомых членов профсоюза? Свидетели, давайте свои членские книжки.
Получив свидетельство о браке, мы вышли из тесной загсовской комнатки — как из тюремной камеры. Я огляделся. На противоположной стороне Екатерининской стоял милиционер в парадной форме (в городе недавно ввели постовых). Он подозрительно посмотрел на нас и даже сделал шаг в нашу сторону: очевидно, из загса часто вываливались чересчур веселые и шумные компании.
Я почувствовал острое желание ознаменовать нашу с Фирой радость чем-нибудь этаким…
— Фируся, поздравляю тебя с мужем, а себя — с женой! — сказал я торжественно, и расцеловал ее чуть ли не под носом у стража порядка.
Какая-то парочка на противоположной стороне улицы засмеялась и замахала нам руками. Милиционер отвернулся и солидно двинулся назад на перекресток. Его хмурая спина свидетельствовала: целоваться на главной улице — это, конечно, беспорядок, однако наказанию он, к сожалению, не подлежит.
— В хорошие времена свадьбы отмечали в ресторанах, — мечтательно сказала Женя.
Денег ни у кого не было. К тому же ни один из нас еще не бывал в ресторане — так что мы не очень хорошо представляли, о чем должны жалеть. Мы побродили по Дерибасовской, наши профсоюзные свидетели вспомнили о неотложных делах — свадебное торжество распалось.
— Сейчас пойдем по домам, а вечером приходи ко мне, — сказала Фира.
Я дал прощальную телеграмму Людмиле и отправился к жене. Она была одна.
— Все-таки познакомь меня с мамой, — попросил я. Фира отказалась. Маме всегда становилось хуже, когда появлялся отец, а во время ремонта он приходил каждый вечер. Припадков, к счастью, не было, но рисковать все же не стоит: если Любовь Израилевна увидит нас вдвоем, она может обо всем догадаться.
Мы сидели на диване и тихо разговаривали. Я не просил ее читать, она не предлагала. Обнимать ее было приятней, чем сидеть в стороне и только слушать. Иногда она выбегала в соседнюю комнату — посмотреть, как мама. Когда большие часы в коридоре пробили полночь, она прошептала:
— Сегодня можно остаться, отец не придет раньше утра.
Она закрыла дверь, я разделся. Уже обнаженная, она прижалась ко мне и попросила:
— Пожалуйста, не отпускай меня, если я крикну, что больно. Нужно же нам стать нормальными людьми!
И я ее не отпустил. Она слабо стонала. А потом мы лежали, усталые и радостные. Она сказала:
— Как странно! Я уже совсем не чувствую боли. Даже памяти о ней не сохранилось.
Февральская ночь быстро исчерпала себя. Когда рассвело, Фира сказала:
— Иди домой. Мне нужно поскорей убрать простыни, чтобы мама ничего не увидела. Встретимся после лекций.
Я пришел домой, когда мама и отчим еще спали. Торопливо разделся и мигом уснул.
Утром меня разбудил шум в коридоре, там стояли Людмила и ее сестра. О том, что произошло в то утро, я уже рассказывал.
После лекций я встретился с Фирой. Впервые она не бежала мне навстречу, а просто шла. Бессонная ночь чувствовалась в каждом ее движении.
— Пойди поспи, — посоветовал я.
— Вечером ты придешь?
— Вечером я приду.
Так началась наша диковинная семейная жизнь.
6
Первой о замужестве дочери узнала, конечно, Любовь Израилевна.
Нам не удалось скрыть мои частые посещения — к тому же теперь они стали каждовечерними. О том, что я иногда остаюсь до утра, она не догадывалась: мы умело таили наши законные, но секретные ночи. Любовь Израилевна захотела познакомиться со мной. И сразу поняла, что я — совсем иной вариант, чем Митя Спитковский и Исидор Гурович. Не знаю, что нас выдало, но в первый же вечер, когда я ушел, она сказала дочери:
— Знаешь, мне кажется, Сергей любит тебя больше, чем нужно. И ты его напрасно поощряешь.
Любовь Израилевна мне понравилась. Добрая, уравновешенная (когда не было припадков), она жила среди мелких бытовых забот, вдалеке от того мира, какой нам с Фирой казался единственно приемлемым.
— С такой тещей можно провести всю жизнь и ни разу не поссориться, — объявил я.
Всю жизнь провести не удалось — ни с Фирой, ни с ее матерью. Года через три, уже в Ленинграде, она умерла — и за все время, проведенное рядом, мы действительно не обменялись ни единым недобрым словом. Немногие женщины оставили во мне такую светлую память, как она, моя первая теща.
Когда Любовь Израилевна узнала, что мы муж и жена, она весь день проплакала у себя в комнате, а вечером пришла плакать к Фире. Я уже сидел там.
— Что же вы сделали, дети, что вы сделали? — причитала Любовь Израилевна. — Вы подумали, что теперь будет?
— Мы обо всем подумали, — весело заявил я. — Будет вот что. У вас есть две дочери, теперь появился сын. В скором времени прибудут внуки. Хлопот станет полон рот: ублажать больших и ухаживать за малыми. Вас страшит такая перспектива?
Не знаю, испугала или успокоила ее нарисованная мною картина, но она скоро смирилась с замужеством дочери. Оставался несгибаемый отец. Любовь Израилевна взяла на себя роль главной хранительницы тайны (и не на шутку облегчила жизнь нам с Фирой).
Однажды вечером, не предупредив о своем приходе, в квартире появился Яков Савельич. Кстати (редчайшая вещь!), у Вайнштейнов имелся телефон. Глава семьи выбил его по случаю болезни жены и — надо отдать ему должное — почти каждый день звонил и справлялся о ее состоянии. Так вот: отец пожелал поговорить с дочерью. Было уже поздно, я, естественно, был у Фиры. Любовь Израилевна чуть ли не грудью встала у него на пути — ей даже пришлось слегка поссориться с бывшим мужем, чтобы отвлечь его от опасного намеренья. Так или иначе, но я успел быстренько одеться — и сбежал.
Гораздо хуже, что о нашем браке узнали мои родные. С этого дня наша жизнь переменилась.
Давно прошли времена, когда мама следила чуть ли не за каждым моим движением. Она смирилась с моими отлучками и уже не боялась, что я свяжусь с «хулиганами и босяками». Поздние прогулки с Людмилой не вызывали у нее возражений. Правда, она так и не смогла забыть страшного голода и потому тщательно следила, чтобы я утром завтракал, днем перекусывал, а вечером, где бы я ни был, оставляла для меня на столе обильный ужин, накрывая тарелки и чашки газетами (от мух).
Но мое поведение изменилось — и она стала что-то подозревать. Я пропадал ночи напролет — и никак не объяснял своего отсутствия. Это показалось ей чрезмерным. Впрочем, таким оно и было, если судить по законам нормальной жизни, а не по правилам сверхсуществования, которые я бесцеремонно для себя устанавливал. Кстати, своим детям я вряд ли разрешил бы такую жизнь, какую позволял себе.
У нас с Фирой установился определенный ритуал: если я оставался у нее на ночь, то приходил попозже, а если шел домой, то перед этим мы с ней немного — часа два или три — гуляли. В начале марта мы догуляли почти до моего дома. Потом я повернул назад — проводить Фиру. Мы прошли квартала два, ничего не замечая, потом я обернулся и увидел, что за нами молча идет моя мать.
— Зачем ты преследуешь нас, мама? — спросил я.
Она ответила очень властно:
— Оставь свою потаскуху и иди домой. Там поговорим.
Фира схватила меня за руку: она испугалась, что я устрою скандал прямо на улице. Но я даже не повысил голоса: дело было слишком серьезным, чтобы размениваться на уличные крики. Я сразу все решил.
— Фируська, иди домой, я скоро приду. Надо потолковать с мамой и Осипом Соломоновичем.