Ни она, ни я, ни Борис еще не знали, что Ленинград уже начала трясти лихорадка очищения. Новый владыка бывшей имперской столицы Андрей Жданов (он явился сюда из Горького) железным скребком очищал свое новое владение от еще сохранившихся «бывших людей» — остатков аристократии, чиновничества, загнанного священства, обнищавшего купечества. Шло великое переселение горожан — одни уже начинали пропадать неведомо куда, другие, более (вероятно) достойные, меняли свои халупы на благоустроенные квартиры.
Завершался процесс, который так бурно и свирепо начался сразу после революции. Тогда владельцев богатых квартир стесняли в отдельных комнатках, превращая роскошное жилье в примитивные коммуналки. Теперь утеснение превращалось в вытеснение — административную высылку из города. Борис (он служил в архитектурной мастерской) как-то рассказал, что одному выселяемому в милиции объявили просто и категорично: «Пожил в хорошем городе, дай пожить и другим».
В той лачуге, которую раздобыла Фира, аристократы явно не обитали. Здесь, видимо, жили те настоящие «свои люди», которым посчастливилось обзавестись жильем показистей. Вполне в соответствии с модными тогда стишатами: «На несчастии другого каждый строить счастье прав».
С переездом в Соляной переулок наше коммунальное семейство увеличилось: Фира наняла домработницу. Она была не то из архангельских, не то из вологодских крестьянок (оттуда тоже бежали в город) — пухлая, живая, работящая, некрасивая, но милая девчушка с именем Маруся, типичным скорее для юга, чем для севера. Мы с ней быстро подружились. Наташа в ней души не чаяла. Маруся, естественно, занималась ею больше, чем нами всеми вместе взятыми.
Правда, и я был у нее на особом положении: малярия по-прежнему через день валила меня в постель. Я вдруг переставал устойчиво стоять на ногах и что-либо отчетливо сознавать — волей-неволей Марусе приходилось обо мне заботиться! Впрочем, неволи не было: Маруся ухаживала за мной охотно и даже сердито кричала, когда я, обессиленный, отказывался есть то, что она наготовила.
Вскоре после моего приезда Фира объявила, что займется незамедлительной ликвидацией малярии. К несчастью, в аптеках не было даже хины. Продавалось какое-то суррогатное лекарство — единственное его сходство с хинином состояло в том, что оно было таким же горьким. Я перестал его принимать — разумеется, не сообщая об этом жене. Уже работая на заводе «Пирометр», я спокойно расхаживал с температурой 38–39° — видимых признаков слабости просто не было, я научился не поддаваться приступам. Зато вечерами я отпускал себя на волю.
Температура подскакивала до сорока и выше. Я валился на постель — и поступал в распоряжение красочного бреда. Меня переполняли фантастические видения, я погружался в сюрреалистический (до крика) мир — он не столько мучил, сколько захватывал меня. Я увлекся призрачными образами, стал ждать их, когда они задерживались. Подсев на высокую температуру, я опять превращался в наркомана.
На лето Фира подыскала нам дачу. Собственно, определение «дача» мало подходило избушке в Тайцах, где Фира сняла небольшую комнатку с верандой. Обычно здесь жили мы трое — Маруся, Наташа и я (постоянной работы у меня еще не было). Фира приезжала в выходные и праздники, Борис вообще не появлялся.
Тайцы — крохотная станция на Балтийской дороге (сразу после Дудергофа, где зимой на внушительном холме устраивались лыжные гонки и постоянно квартировало какое-то воинское соединение). От Балтийского вокзала до самой Гатчины это было, наверное, самое неподходящее для малярика место: болотистое поле, небольшой сырой лесок, чахлая кучка домиков. Что удалось, то и достала, — сокрушенно известила меня Фира, привезя на летнее обиталище. Я не сетовал: раньше у меня вообще не было дач. А что сплошное болото, после вечной южной суши даже понравилось. Правда, раздражало, что ноги вечно хлюпали по слякоти, заросшей дурной травой.
Как-то я ехал в Тайцы в полупустом вагоне. Сидел у единственного открытого окна. Напротив меня разместились двое военных. У одного в петлицах красовался ромб,[157] у другого — только две шпалы.[158] Оба закурили — «шпалист» вытащил пачку «Казбека», а «ромбовик» вынул из кармана золотой портсигар.
— Откуда такая роскошь? — поинтересовался «двухшпалый».
— За боевые заслуги, — отозвался «ромбовик». — Смотри, здесь именная надпись.
Он протянул портсигар товарищу. Видимо, написанное впечатляло — на лице читавшего проступило уважение. А портсигароносец, вынув последнюю папиросу, спокойно выбросил свою награду в окно, как пустую бумажную коробку.
Портсигар еще был в воздухе, когда оба военных, чуть не столкнувшись, растерянно высунулись из вагона.
— Немедленно остановите поезд! — отчаянно крикнул «двухшпалый» и кинулся к стоп-крану.
От места падения мы успели отъехать на добрый километр. Поезд остановился. Оба военных выскочили наружу и помчались назад по железнодорожной колее. Поезд постоял с минутку и двинулся дальше, не дожидаясь своих пассажиров.
— Черта с два найдут! — скептически комментировал происшествие проводник. — Золото в окно выбрасывают только дураки, а умные, кто найдет, не возвращают.
Потом мне удалось узнать, что «ромбовику» возвратили его золотое отличие. Кто-то из местных солдат обнаружил портсигар в придорожной траве и, прочтя на нем фамилию своего высокого командира, сообразил, что в казарме скрыть такую находку не удастся, а возвращение ее сулит льготы и хорошее вознаграждение.
2
В первые мои ленинградские дни к нам приехал Саша Малый.
Он недавно (и притом досрочно!) вернулся из Америки и поселился в Москве, навеки распрощавшись с Ленинградом. Мне его приезд показался удивительным. Дело было не в том, что он решил появиться на берегах Невы, — просто ему предложили продлить командировку, а он наотрез отказался. И написал в заявлении, что уже шесть месяцев находится в главной капиталистической стране мира и до тошноты наглотался ее торгашеского духа. Больше невмоготу — надо срочно глотнуть свежего воздуха социалистической родины! Об этом мне рассказала Фира.
— Неужели так и написал? — удивился я. — Я до сих пор не замечал за ним глупостей.
Фира засмеялась.
— И не заметишь! От поездки в Америку он нисколько не поглупел. И, как умный человек, вовремя сообразил, что Рая слишком красива, чтобы оставлять ее на второе полугодие в московском одиночестве.
— Да ведь у нее на руках маленький ребенок!
Фира охотно острила на эротические темы.
— У вас, мужчин, бес в ребро, когда седина в бороду. У нас, женщин, иначе. Молодые матери обычно стремятся проверить, не исчезла ли после родов их женская привлекательность. Умным мужьям не стоит рисковать.
Саша, впрочем, объяснил свое возвращение несколько иначе.
— Можешь поверить, Сергей: мне действительно все надоело. Небоскребы и витрины магазинов, конечно, впечатляют, но сколько можно пялить на них глаза, если в кармане — только тощие командировочные? Правда, как и все наши, я подзарабатывал, когда переезжал из города в город: ехал автобусом, а в отчете показывал поезд (он почти в два раза дороже). Но главное — я люблю свободно говорить, а мой английский годился только для информации, а не для интеллектуальных откровений. Каждым третьим словом поперхивался…
— Но как тебе удалось убедить начальство? Обычно все умоляют хоть немного продлить их пребывание за границей…
Саша хитро улыбнулся.
— Обстоятельства помогли. У Форда стажировался мастером один из руководителей строящегося Горьковского автозавода. Жуткий бородач, в гражданскую — партизан, еще в царское время — большевик. И вот как-то Форд, проходя по цеху, завязал с ним принципиальный спор об экономических законах. А что бывший партизан понимает в экономике? Генри мгновенно положил его на лопатки, а бородач взбесился и рубанул: «Что бы вы мне ни доказывали, мы все равно повесим вас как капиталистического гада, когда придем к власти в Америке!» Воображаешь, что началось? Ор во всех газетах. Я сам видел его портрет в одной из них: лохматая борода, дико вытаращенные глаза, в зубах — нож… И подпись: будущий убийца Генри Форда. В Амторге[159] наделали в штаны — и мигом спровадили партизана домой. Ну, и меня заодно — вдруг я чего нахулиганю, раз уж капитализм мне так невтерпеж.