— Я не пойду на них, ты права. Иные дела…
— Не дела, а слова! — страстно прервала она меня. — Только слова! В делах я перед тобой честна.
Теперь я твердо знал, как мне нужно держаться.
— Слово есть дело, Фира. Я слишком люблю слова, чтобы относиться к ним как к набору пустых звуков. По-моему, эту мою черту ты хорошо знаешь.
— Скажи, что ты хочешь? Я все исполню.
— Ты должна завтра пойти в загс и переписать паспорт.
— Как это сделать?
— Твое дело. Ты внесла запись о повторной женитьбе. Внеси новую — о втором разводе. К счастью, его дают по требованию одной стороны — и без промедления. Если завтра я этого не увижу, я немедленно покину дом, где числюсь квартирантом, а не твоим мужем. И, надеюсь, нам больше не придется встречаться.
Я говорил так, что Фира не осмелилась возражать.
Мы разошлись по разным кроватям. Я погасил лампочку. Мы не спали и не разговаривали. В тот день у меня была малярия, но приступ оказался слабым, без бреда — можно было свободно думать. И я почему-то размышлял не о том, подчинится она или нет, а о том, что я буду делать, если она не подчинится.
Нужно будет уйти из дома, раз уж я дал такое слово, — хоть на вокзалах ночевать, пока не уеду из Ленинграда.
Но был и другой вариант — его я тоже обдумывал. Перед тем как мы переехали с площади Льва Толстого в Соляной переулок, кто-то из моих новых приятелей — не то Бюрно, не то Берзан — предлагал пожить у него: было свободное место, а в компании приятней. На время переселюсь, а потом — в Москву!
Об Одессе я не думал, в Одессу меня ничто не влекло.
Покончив с проблемами, я вдруг удивился себе. Я вел себя так, словно разрыв с Фирой уже совершился, — и я не мучился, не впадал в отчаяние, не терзался от неуверенности: уходить или оставаться? Все было совсем по-иному, чем год назад в Одессе. Фира была еще недавно так близка, так дорога мне — неужели я ее разлюбил?
Я допрашивал себя — и, чувствуя, что многое переменилось, не мог понять: эти перемены действительно так велики — или во мне говорит оскорбление, которое она нанесла? Я знал, что вспыльчив, что временами, впадая в бешенство, становлюсь неуправляемым. Что же сейчас мной движет: преходящая ярость — или что-то более прочное и настоятельное?
Фира все же уснула. И мало-помалу я стал задавать себе совсем неожиданные вопросы. А почему, собственно, я бешусь? Отчего впал в неистовство? Передо мной вдруг зримо возникла огромная картина Поленова — я уже несколько раз любовался ею в Москве. Жгучий день в Иудее, Иисус с учениками сидит на желтых камнях, к ним приближается безумная толпа, благоверные евреи гонят впереди себя испуганно согнувшуюся женщину — и вопят, вопят: «Учитель, эта женщина взята в прелюбодеянии, а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями. Ты что скажешь?» Иисус что-то чертил перстом на песке и, оторвавшись, — так писал Иоанн, — произнес: «Кто из вас без греха, первым брось в нее камень». Притащившие женщину стали молча, один за другим, уходить. А ты, спрашивал я себя, ты сам — без греха?
Ты чист перед своей женой? Ты уже много раз провинился перед ней — делом, а сам пока не можешь обвинить ее в действительной неверности — только в словах, которые звучат как измена.
Это были трудные вопросы — и у меня не было убедительных ответов. И самое главное (Фира была права: это было главным) — я хотел переехать в Ленинград, мне не стало жизни в Одессе. Что было бы, спросил я себя, если бы она заблаговременно сказала тебе: нужно притвориться, будто они с Борисом — супруги, и записать это в паспорте, иначе твое горячее желание не осуществится? Пошел бы ты на это?
Однозначного ответа не было и на этот вопрос. Возможно, я отказался бы — наверняка бы отказался! А ведь суть семьи — не в чернильной записи, не в буквах, а в чем-то несравненно более важном и сложном. В делах, а не словах.
Мне казалось: я подводил итоги. Итак, ты злишься, что тебе не предупредили? Что с тобой не посоветовались, не испросили твоего согласия? Итак, ты пригрозил Фире разрывом из-за слов, пустых слов, фиолетовых букв на листке бумаги? А ведь разрыв уже не слово, а дело. Ты хочешь оправдать реальное зло выдуманным оскорблением?
Наверное, именно так, признался я себе. Но я скажу, как некогда Лютер: здесь я стою, я не могу иначе. С высшей, с философской вершины я вижу: неправ. Хорошо сказал великий Учитель: если тебя ударили по правой щеке, подставь левую.[169] Но это не по мне. При одной мысли, что меня ударят, я готов броситься на противника. Во мне нет нравственного совершенства. Завтра, если Фира не изменит записи, я с ней расстанусь. Навсегда.
С этой мыслью я уснул.
Утром к нам вторглась Женя Нестеровская, наша с Фирой свидетельница, которая вышла замуж за Исидора Гуровича, одного из моих соперников. Она родила ребенка и развелась с Гуровичем.
Их развод меня удивил. Он противоречил моему представлению о жизненных установлениях. Исидор был гораздо более порядочным, верным и заботливым мужем, чем я. Он был настоящим семьянином — за такого надо было держаться обеими руками. А Женя сама разорвала с ним — и так радовалась, была такой раскованной, словно вырвалась на волю из мрачного заточения, а не лишила своего ребенка отца и не потеряла истинную опору своей семьи.
— Фируся, я в Ленинграде! — возвестила она. — Сегодняшний день ты проводишь со мной.
— Ты примчалась вовремя, — ответила Фира. — Сегодня мне очень нужна твоя помощь.
Я ушел, когда Борис еще только поднимался — мне не хотелось с ним разговаривать. И после работы я домой тоже не торопился.
Был март, ночи стояли темные. Ни Фиры, ни Жени, ни Бориса дома не было. Я поужинал и пошел к себе. Я сидел на кровати и думал, что делать. Я чувствовал, что нового объяснения с Фирой не выдержу. Мне нужно было только взглянуть в ее паспорт — и действовать. Лучше всего было бы заранее уложить вещи и, не проронив ни одного слова, спокойно уйти. Но я еще ничего не знал — я не мог возиться с чемоданом.
Внезапно в комнату ворвалась разъяренная Женя.
— Сергей, иди посмотри, что ты наделал! — крикнула она.
Я опрометью выскочил во двор. У стены, опираясь на нее плечом, стояла Фира. Бок ее пальто был перепачкан — видимо, она упала. Женя что-то кричала — я ее не слушал. Фира прошептала:
— Помоги мне войти в квартиру, там увидишь — в паспорте… Я все выполнила.
— Что с тобой случилось? Что, говори же! — требовал я.
Вместо Фиры мне ответила Женя. Они нормально вышли из загса и зашли в кафе выпить чаю. И по городу шли нормально. А здесь, уже во дворе, Фире стало плохо. Начался такой сильный сердечный приступ, что она упала. Женя еле подняла ее, прислонила к стене и побежала за помощью.
— Сергей, ты чуть не убил ее! Разве можно так поступать со своей женой? Ты варвар, вот что я тебе скажу!
Я впал в такое неистовство, какого за собой и не подозревал. Я грубо тащил пошатывающуюся Фиру и бешено шептал ей на ухо:
— Отлично разыграно! Просто мастерское исполнение, поздравляю! Всю дорогу шла спокойно, а у дома — обморок. Чтобы я увидел, как тебе тяжко, и понял, как я жесток. Да и Борис проникся бы…
— Сережа, не надо! — взмолилась она.
— Очень, очень надо! — зло шипел я. — Теперь слушай меня внимательно и запоминай — на всю жизнь запоминай. Если у тебя снова случится демонстративный обморок — он будет последним в нашей общей жизни. Ограничивай свое актерское умение сценой, там тебе похлопают. Ты меня слышишь, Фира?
— Слышу, — прошептала она.
7
Я уже писал, что Кульбуш предложил мне командировку на Украину — на изюмский завод, и до Москвы мы ехали вместе. В столице Георгий Павлович сразу отправился в Наркомтяжпром, а я закомпостировал билет, указав однодневную остановку, — больше тогда не давали.
Я отправился к Саше, которого заранее предупредил о своем приезде. Они с Раей жили в недавно возведенной пятиэтажке недалеко от завода «Авиаприбор», поблизости от набережной Москвы-реки.