Уходя, я услышал голос Фиры. Она дважды вскрикнула. Потом она рассказывала, что в первый раз закричала от неожиданности, когда дежурная акушерка сказала: «Женщина, соберитесь с силами, вы рожаете!», а во второй — от удивления, когда почувствовала, что рожает без боли. Гипноз все же подействовал. Хватило и восьми сеансов.
Но он подействовал плохо. С колитом, стимулировавшим схватки, справились сразу — последствия гипноза сказывались долго. Фиру мы привезли домой не возрожденной, как обычно бывает после удачных родов, а обессиленной. Ее мучила тяжелая депрессия — она две недели не вставала с постели. К ней каждый день приезжали врачи «из Отта», расспрашивали о состоянии, брали анализы. Кстати, в клинике скоро прекратили роды под гипнозом — из-за нежелательных психических последствий. Вполне вероятно, что Фира была последней из «эксперименталок».
— Все-таки проклятие Бога нашим праотцам — в муке будете рожать детей своих — было умным предостережением и деловой подготовкой, — сказал я Фире. — Рожающим женщинам нужно мучиться.
— Это ваша мужская точка зрения, — парировала она. — А я родила без боли — не было никаких мук!
А в тот день мы с Борисом долго не уходили из больницы, пока не узнали, что родилась девочка и что ребенок и мать чувствуют себя сносно.
— Поздравляю тебя с дочкой, Сергей! — торжественно произнес Борис. Мы обнялись и расцеловались. — Уже условились, как ее назовете?
— Если будет мальчик — Александром, если девочка — Натальей, так договаривались. Сегодня, третьего сентября 1933 года, человечество стало выше на одну женскую голову.
— Рад за человечество! — весело ответил Борис. Теперь нужно было возвращаться в Одессу — занятия в институтах уже начинались. Несколько дней я раздобывал деньги.
Перед отъездом я поговорил с Борисом. Он мыкался по знакомым и в случайных углах, но истово искал самостоятельное жилье.
Мы договорились, что он учтет и нас с Фирой. Пока она поживет у своей сестры, но, когда приеду я, нужно будет что-то решать. Эмма с мужем и матерью обитают в небольшой комнате, если туда впихнуть еще троих — дышать станет нечем.
Мы условились, что Борис будет подыскивать не комнату, а квартиру. Некоторое время поживем коммунально — обычное дело! Фира не возражала.
Когда деньги были собраны, у нас произошла небольшая размолвка. Жена поинтересовалась, зарегистрировал ли я дочку. Я торжественно протянул Фире метрику.
— Ты записал Наташу еврейкой? — удивилась она.
— Конечно, Фира. В твою честь. Очень рад, что в мои три крови добавилась еще одна (и великая!) — еврейская.
— Нужно Наташе твое романтическое представление о величии! Русско-греко-немецкая еврейка! У тебя в паспорте написано — русский. Почему не записал ее русской?
— Фира, я же объясняю…
— Слушать ничего не хочу! Ты гордишься своим космополитизмом, хотя по маме значишься русским.
— Вот и Наташу по маме…
— Сегодня же иди в загс и переправь национальность Наташи по своему паспорту, — сердито прервала она. — Нужно думать не о высоком равенстве наций, а о благополучии Наташи в той стране, где ей придется жить.
Я покорно пошел в загс и попросил переписать Наташину метрику. Фира лучше меня знала нравы нашего общества.
13
Я вернулся в Одессу — к своим лекциям. Наступил и мой черед платить по счетам.
Первая пятилетка окончилась, началась вторая. Обозначились достижения и провалы. Голод прекратился — оскудение не прошло. Необходимы были виновники.
В поисках козлов отпущения прекратили прием в партию, организовали свирепую чистку колеблющихся и ненадежных, скромно поименовав ее проверкой партийных документов. Виновные были найдены. Они и заслонили собой реальное преступление, которое называлось генеральной линией партии.
В холодильно-консервном институте, где я преподавал, заведующий кафедрой общественных наук Гершкович — тоже из «назначенных на историю», правда, только ВКП(б) — объявил, что пора покончить с гнилолиберальным отношением к самим себе. Он намерен провести обследование лекторов кафедры на предмет искоренения всех небольшевистских черт, передавшихся нам от старой профессуры. Именно так сформулировал этот вопрос товарищ Сталин. Именно так — по-сталински — он, Гершкович, ставит его на нашей кафедре!
Кто желает первым пройти идейно-воспитательное обследование? Может быть, начнем с вас, Сергей Александрович? Вы у нас самый молодой, а молодым везде у нас дорога, не так ли?
Я, разумеется, не возражал. В проверяющие мне досталась женщина, доцент экономических наук (я уже давно не помню ее фамилии). Я постарался поразить ее нестандартностью. Темой была немецкая идеалистическая философия. Я изобразил на доске все стадии Мирового Духа, как их трактовал Гегель в большой «Логике» и «Феноменологии духа».
На перемене экономистка экспансивно призналась:
— До вашей лекции я ничего и не знала об этом Духе. Спасибо — было очень интересно!
Она еще несколько раз посидела на моих занятиях — и снова с чувством меня похвалила. Потом почитала конспекты моих студентов — и отчет был готов.
В нем говорилось, что и в непосредственном содержании моих лекций, и в отдельных попутных замечаниях она обнаружила многочисленные недочеты и немаловажные ошибки. В частности, я сказал, что в общественных рабочих коллективах, фаланстерах утописта Фурье,[125] содержится своеобразный зародыш наших колхозов, что является грубой клеветой на социалистические коллективные хозяйства. Я утверждал, что в момент революции больше всего было эсеров, а не большевиков, а это недопустимое унижение нашей славной коммунистической партии. Я заявил, что и в мирной стране классовая борьба временами доходит до такой остроты, что правительству приходится применять оружие, чтобы, например, изъять у крестьян запасы хлеба. А ведь всем известно, что нашей политикой в деревне является дружба и смычка рабочих и крестьян. Я рисовал на доске диаграмму стадий идеалистического Мирового Духа с таким увлечением, что невольно выдал свое внутреннее поклонение идеализму, глубоко враждебному нашему пролетарскому диалектическому материализму.
И так далее — всего восемь пунктов..
Вывод был таким: в лекциях явственно чувствуется гнилолиберальный, деборинский, меньшевиствующий идеализм и прямой троцкизм в толковании основ нашей генеральной линии.
Возмущенный, я кинулся за разъяснениями. Она удивилась.
— А как, по-вашему, я должна была писать? Меня отправили искать ваши ошибки, а не превозносить ваши достоинства. Интересно бы я выглядела, если бы не нашла никаких недостатков!
— То, что вы называете ошибками, — правда.
— Это вы так считаете. Пусть компетентные люди разберутся.
Я молча смотрел на нее. Переубеждать ее было бессмысленно. Кант как-то заметил:[126] доказать другому человеку, что ты прав, можно лишь передав ему все то, что знаешь и чувствуешь. Мы жили с ней в разных измерениях.
Я сказал:
— Ну, хорошо, попросим компетентных людей… Но вы сделали вывод, что я критикую нашу генеральную линию как троцкист. Это очень грозное обвинение.
Она пренебрежительно махнула рукой.
— Пустяки! Надо же было как-то назвать систему обнаруженных отклонений. Это слово уже никого не пугает. Бывших троцкистов, исключенных из партии, сейчас восстанавливают. Было бы много хуже, если бы я назвала вас бухаринцем! Но я ведь этого не сделала — цените!
Я побежал к Оскару посоветоваться. Он был категоричен.
— Ну и обвинение! Эта дура сама не понимает, чего наплела.
— Она не дура. Она только легкомысленна и невежественна.
— Тем хуже. Невежда опасней дурака. Надо срочно предпринять серьезные контрмеры.
— Какие?
— Если доказать, что она сама погрязла в идеологических грехах, ее обвинения обернутся против нее самой.
— Это мне не подходит. Защита типа «сам дурак» — не мой метод.