Общая теория относительности вызвала страстную дискуссию в научной печати. Одни знаменитые физики были за нее, другие, не менее известные, против. Споры затрагивали уже не физические законы, а физическое мировоззрение. Сын знаменитого ботаника Климента Тимирязева,[134] профессор физики Аркадий Тимирязев,[135] начал настоящую войну против Эйнштейна. Ему запальчиво возражал украинский академик — философ Семковский. До момента, когда общую теорию относительности открыто назовут еврейско-космополитической химерой и все советские физики разбредутся по лагерям ее сторонников и противников, оставалось почти двадцать лет. Но и во времена моей молодости маститые, возрастные ученые не очень чтили Эйнштейна, несмотря на его всемирную славу, и охотно прислушивались к его критикам. Михневич был человеком средних лет — он принадлежал к старой школе.
Я начал отвечать. Через несколько минут он раздраженно прервал меня:
— То, что вы говорите, гипотезы, а не теория. Они не удостоверены никакими серьезными доказательствами.
— Они подтверждены инструментально.
— Произвольными толкованиями случайных наблюдений, только и всего. Ставлю вам неуд. Придете еще раз. И только после того, как разберетесь в сущности этой недоказанной теории!
Обиженный и расстроенный, я ответил дерзко:
— Придется прийти, если так получилось. Но я буду сдавать только тому, кто разбирается в общей теории относительности.
Прошло, наверное, с месяц. Как-то мы столкнулись с Михневичем около университета. Я хотел проскользнуть мимо — он меня задержал.
— Когда придете пересдавать теоретическую физику? Я постарался быть максимально вежливым.
— Боюсь, что уже не приду, профессор. Я не смог переменить своего мнения о теории относительности.
Он покачал головой и сердито буркнул:
— Напрасно, напрасно… В таком случае передам в учебную часть оценку экзамена по первому вашему посещению.
— Значит, неуд?
— Пятерка, пятерка! Хоть вы и путаник, но все же много литературы прочитали, я это учел.
Я не удержался от улыбки. Препятствие на пути к диплому было неожиданно ликвидировано.
В свидетельстве об окончании института значилось, что мне присвоено звание ассистента Высшей школы по физике — на одну крохотную ступеньку вверх от обычного преподавателя. Диплом не принес особой радости — он только избавил меня от лишней нагрузки. Физика казалась пройденным этапом. Я переставил учебники и первоисточники на дальнюю полку. Но изгнание из всех институтов, где я преподавал, возвратило значимость моему основному образованию. Я мог вернуться в университет в новой ипостаси. В диамате я начал ассистентом Пипера — теперь постараюсь завербоваться в помощники к знакомому профессору физики. На худой конец можно пойти в школьные учителя — вакансий достаточно.
Была еще одна возможность круто развернуть споткнувшуюся жизнь — и я все больше на ней зацикливался. Почему бы мне не стать писателем? Стихи я сочинять не переставал — правда, последнее время было не до них: я не мог дух перевести от все умножающихся лекций. Теперь их не стало. И разве от стихов до прозы такое уж непреодолимое расстояние? Все поэты, кроме, может быть, наших Тютчева с Фетом, уходили в прозаики. Тот же Пушкин, тот же Лермонтов, не говоря уже о немце Гете или французе Гюго. Мастерство, приобретенное в стихах, найдет место и в прозе. Неужели мне не о чем рассказать? Я помню дореволюционный быт, революцию, страшный послереволюционный голод. Я испытал романтику пионерских лет, ярость общественных дискуссий двадцатых годов. Я знаю нынешнее время, великий взлет индустриализации и вызванный ею жестокий голод в деревне. Все это достойно описания. Почему бы мне этим не заняться — если остальные (и более важные для меня) пути перекрыты? Гегель как-то заметил, что мир нигде не заколочен досками.[136] Моя вселенная перекрыта основательно. Но и в ней есть доступные мне стежки-дорожки. Может быть, двинуться по ним?
Яснее всего вырисовывались две вещи: роман о том, как жили и умирали люди в 21-м — 22-м годах и повесть о моих пионерских друзьях. Я даже придумал для нее название — «Девочка в желтом пальто» (предполагалось, что это будет рассказ о моей первой, невысказанной любви, о Рае, нынешней жене моего близкого друга) — и набросал первую главу. На мой взгляд, получилось неплохо.
Но до поворота на писательскую дорожку оставался не один десяток лет.
Ко мне снова пришли друзья (те же Оскар, Троян и Пероцкий). Они внесли новое смятение в мою и без того смятенную душу.
Оскар, очень взбудораженный, сообщил, что в верхах не собираются затягивать наказание. В обкоме говорили: месяца три-четыре поработает парень в хорошем учреждении, пообобьет гонор и спесь, станет с потрохами наш — вернем на преподавание. Такими кадрами не разбрасываются. Он еще потрудится на общую пользу!
— Сделай отсюда вывод, Сергей. Никаких крутых уходов в далекие специальности. И тебе философия нужна — и ты философии пригодишься.
— Главное — веди себя сдержанно, — добавил Пероцкий. — За тобой, конечно, будут приглядывать: как перенес взбучку? Не провоцируй открытых нареканий и тайных доносов!
— А в каком хорошем учреждении мне надо поработать, вы узнали?
— Узнали, — сказал Пероцкий. — Я спрашивал знакомую из обкома. Тебя направляют в областной отдел народного образования. Там имеется чудная должность плановика. Тебе она отлично подойдет, мне обещали.
Во мне ожили все мои прежние планы. Я часто потом думал, правильно ли поступил, поддавшись надежде.
Я ведь совсем уже было решил стать писателем. Я им стал, конечно, — но после десятилетий неудач, гонений, рискованных перемен профессий… Возможно, ничего подобного не случилось бы, если бы я сразу ушел в художественную литературу, — да и результаты были бы, наверное, покрупней. Правда, тогда не случилось бы и любви, так неукротимо и так печально вспыхнувшей во мне на краткий час и всю мою долгую жизнь озарившей своим неизбывным сиянием. Не знаю, не знаю, что было бы лучше…
И еще: я часто жалел, что не верю в Бога. Мой деизм не был способен утешить душу — он только успокаивал разум. Вера легче логических силлогизмов. Критиковал своих товарищей (и зачастую несправедливо, не по убеждению — по указанию), их незаслуженно наказали — твой грех. Потом критиковали и наказывали тебя, тоже незаслуженно, — расплата. Снова вернуться на работу, готов опять грешить — прими кару в качестве предупреждения. Все очень просто. Согрешил — покарали. Покарали — покаялся. И на душе опять ясно и спокойно.
Но у меня не было веры. Была логика.
Логика не утешала.
15
Итак, я превратился в плановика системы школьного образования в Одесской области.
Нет, я не расписывал, сколько учеников будет в разных классах, из каких районов — близких или отдаленных — они придут, какое количество часов будет отведено каждому учителю, какая часть учебника придется на ученическую голову, сколько перьев, карандашей, тетрадей и чернил требовать на всю область у наркоматовских властей. Все это было подлинное планирование — оно шло мимо меня. Мне достались арифметические операции — умножать разработанные другими дидактические коэффициенты на количество школ, классов и учеников и сообщить специалистам итоги.
Думаю, в мире найдется немного профессий, настолько от меня далеких — впрочем, для очищения от идейных погрешностей она вполне подходила. И если я не отмахивался с отвращением от навязанного мне дела, то лишь потому, что органически не умел уклоняться от того, что согласился выполнять.
Областной отдел народного образования был учреждением обширным, солидным и сумбурным. Он занимал целое здание в центре города. Как бы теперь ни хаяли советскую власть во всех ее проявлениях, но я видел, что здесь работали люди, которые отдавали своему делу душу. Сам я мало годился для такого занятия, но остальные были на своем месте — они быстро и квалифицированно выводили народ из глухой неграмотности. И если я назвал облоно сумбурным, то не для того, чтобы порочить его работников. Просто здесь, как и во всех других правительственных учреждениях (кроме, конечно, карательных) намерения драматически расходились с возможностями. Причем расхождение это было гораздо значительней, чем в других сферах.