Гляжу на себя в зеркало,
И печалюсь, и радуюсь.
Печалюсь, что весь седой,
Радуюсь, что дожил до седин.
И хоть мы с ним еще прошлой осенью радовались, что прожили такую долгую и такую незаурядную жизнь, я должен внести толику печали (самого человечного из человеческих чувств) в нашу общую радость. Она, радость, вовсе не равна удовлетворению. Это мое личное мнение, Борис его не разделял. Я считаю, что мы расстаемся с жизнью неудовлетворенными. Все мы не совершились — в разной степени, разумеется. Таким уж злым было наше время…
Но если был среди моих знакомых человек, наделенный воистину громадным талантом, воистину многосторонними (и глубокими!) дарованиями и абсолютно не сумевший претворить их в реальную жизнь, то в первую очередь он, недавно умерший мой друг Борис Давидович Ланда, второй муж моей первой жены. Детализировать не буду — Борис еще появится на этих страницах как составная часть моей собственной жизни.
Боб настолько освоился в нашей семье, что стал без предупреждения приглашать к нам своих приятелей. Однажды у меня образовалось окно между лекциями — и я вернулся домой днем. Фира была на занятиях, Ирина тоже отсутствовала. В комнате сидел незнакомый плотный парень и читал газету. Я остановился на пороге и удивленно на него воззрился.
Незнакомец расценил мое удивление как нерешительность и радушно пригласил:
— Входите, не стесняйтесь. Хозяина, правда, нет, но он скоро будет. Домработница ушла в магазин и разрешила мне здесь посидеть.
— Ну, если она разрешила вам, то, наверное, и меня не прогонит, — сказал я и присел у стола.
— Конечно, не прогонит, — заверил он. — Боб Ланда, мой приятель, утверждает, что здесь очень радушные хозяева. Они непременно обрадуются знакомству с нами.
— Тогда давайте воспользуемся их радушием, — сказал я и достал из серванта бутылку вина и две рюмки.
На лице незнакомца отразилось неодобрение.
— А вот этого не надо, — сказал он. — Я, знаете, не люблю переходить границы. Я ведь еще не знаком с хозяином. Нет-нет, поставьте бутылку назад, не будем нахальничать.
— Будем! — ответствовал я. — Ручаюсь, что хозяин не рассердится. Пейте спокойно.
Парень пил с опаской. Только приход Ирины разрешил недоразумение.
Новый знакомый побывал у нас еще раза два, потом исчез. Фамилии его я не помню.
Борис Ланда
7
Отъезд Любови Израилевны вызвал определенные трудности — теперь Фире приходилось каждые каникулы ездить к матери. Иногда я отправлялся с ней.
Весной 1931-го мы приехали в Ленинград и остановились у Эммы. Сестра Фиры жила в это время в пышном здании на углу Литейного проспекта и улицы Пестеля (этажом ниже обитал Самуил Маршак). Дом был нарядный, но в многолюдной и тесной коммуналке Эмма с мужем занимали только одну комнату — и гости, конечно, страшно стесняли хозяев. Порой мне приходилось ночевать у Сусанны — та пользовалась большей жилплощадной свободой. Коммунальная квартира на углу улицы Желябова (или Перовской — не помню) и Невского проспекта была не такой большой и перенаселенной — всего две комнаты. В одной (побольше) жили Згуты (Нина Израилевна, ее муж Рахмиль Исаевич и Санна), в другой, совсем крохотной, с окнами на Невский, одинокий мужчина. В моей памяти почему-то засела фамилия Жуков, но я не уверен, что она принадлежала Санниному соседу.
Мы с Фирой ехали в Ленинград, уже зная невеселые семейные новости. Все они относились к Саше. Он поссорился со своим другом и начальником Валентином Глушко, бросил работу в газодинамической лаборатории, разошелся с Марией Семеновной, заболел каким-то сложнейшим психическим расстройством и попал в одну из клиник психоневрологического диспансера на Васильевском острове.
Мы поспешили на Васильевский. Нас предупредили, что с Сашей нужно разговаривать недолго и осторожно, не затрагивая никаких острых тем. Он был неузнаваемо худ и отрешен, разговор быстро стал ему в тягость. Я хотел было спросить его о Марии Семеновне, но сразу понял, что это невозможно. На прощание Фира сказала:
— Сашенька, ты скоро выздоровеешь, врачи это твердо гарантируют. Приезжай к нам на юг, степь и море помогут тебе окончательно поправиться.
— Приеду, — вяло пообещал он.
Я попытался раздобыть адрес Марии Семеновны, но его никто не знал. Кстати, квартира Эммы была недалеко от Моховой, но я не сумел вспомнить дома, в котором был только однажды. И в адресное бюро я не мог обратиться — я никогда не знал ее фамилии. Так и выпала из моей жизни эта недолгая, но удивительная моя знакомая.
В тот приезд я во второй и последний раз встретился с Валентином Глушко. Они с Санной жили — возможно, временно — в разных квартирах. Он пришел в дом своей жены. Санна где-то задерживалась, родители встретили его с большим почтением, но он не пожелал долго развлекать их малоинтересным бытовым разговором. Со мной, впрочем, он говорил несколько дольше.
— Вы заканчиваете физмат? — поинтересовался он. — Мне нужны хорошие физики. Не хотите переехать в Ленинград и поступить в мою лабораторию? Вы, кстати, знаете, чем мы занимаемся?
Кое-что я знал. Помню, я спросил Глушко, сильно ли его работы отстают от аналогичных исследований американца Роберта Годдарда и австрийца Германа Оберта (это были крупные конструкторы). Валентин презрительно скривился. Думаю, он не видел равных себе во всем мире. Надо сказать, основания у него были, свидетельство тому — блестящие успехи нашего ракетостроения. И если бы не арест в конце тридцатых и не шестилетняя оторванность от науки, он достиг бы еще большего. Впрочем, его послеарестные достижения и так огромны. Тогда, в день нашего разговора, он еще не предвидел непростого своего будущего, его переполняла уверенность в себе.
— Сегодня мы далеко превзошли и американцев, и немцев, — сказал он. — Думаю, наш новый двигатель гарантирует полет ракеты километров на триста. Но вы не ответили на мое предложение!
Я отказался от его предложения. Передо мной, молодым преподавателем диамата, открывался путь в философию. Она интересовала меня больше, чем прикладные области физики. В отличие от Гены Вульфсона, в любой отрасли техники я чувствовал себя неполноценным.
Последние ленинградские дни ознаменовались забавным происшествием. Сосед Санны Жуков зазвал меня к себе в комнату и показал главное свое сокровище — упакованное в яркую коробку, оно красовалось на самом видном месте. Это был набор разноцветных японских презервативов разных размеров.
— Двести пятьдесят штук, — похвастался он. — Ни в одной аптеке не достанешь, а у меня на годы запасено.
В то время импорт презервативов был прекращен, а подмосковный завод в Баковке еще не наладил производства этих житейски необходимых предметов.
Только-только поселившись со Згутами, Жуков пытался ухаживать за молодой своей соседкой, но получил такой отпор, что повторять попытку не осмеливался. За Санной вообще увивалось множество мужчин — и она не церемонилась с теми, кто ей не нравился.
Как-то после войны, одинокая, она разоткровенничалась со мной:
— Добродетельные особы называют меня распутницей. Но это неверно, Сережа! Я отдавалась только одному из каждых десяти мужчин, которые меня добивались. А эти праведницы просто никому не нужны! И потому отдаются первому встречному, который посмотрит на них попристальней. Кто же из нас распутен?
На взаимность Жуков уже не надеялся — но за соседкой подглядывать не переставал. Я как раз был у них и разговаривал с Рахмилем Исаевичем, когда Санна пошла принимать ванну.
Жуков сделал вид, что не заметил этого, — и дернул дверь (он отлично знал, что в старых ленинградских домах все внутренние замки обычно не работали). Она распахнулась — и Жуков увидел намыленную Санну. Голая, разъяренная, вся в пене, она выскочила из ванны и кинулась его бить.