Через минуту Остроградский снова вышел на улицу, за ним комиссар.
– Прошу всех разойтись! – обратился комиссар к собравшимся.- Внутрь никто не войдет! Доктор Гериберт решительно утверждает, что вернет советника к жизни.
Жена покойного хотела выйти из фиакра, но потеряла сознание. (От радости иногда можно даже умереть!) Из трактира решительным шагом вышел Кейржик и поспешил к фиакру, где дамы хлопотали около бесчувственной советницы.
– Отвезите ее потихоньку домой,- сказал он.- Там она придет в себя. «А все-таки она хороша… очень хороша»,- подумал он, потом повернулся, вскочил в другой фиакр и поехал выполнять поручение доктора Гериберта.
Экипажи разъехались, траурная процессия разбрелась. Но около трактира оставалась толпа, и полиции приходилось поддерживать порядок. Стоя кучками, люди рассказывали самые невероятные вещи. Одни поносили доктора Линка и распространяли ‹
о нем всякие небылицы, другие насмехались над доктором Гери-бертом. Время от времени появлялся запыхавшийся Кейржик и говорил сияя: «Все идет на лад!», «Я сам уже слышал пульс!»,
«Этот доктор – кудесник!»
– Дышит! – воскликнул он в последний раз вне себя от радости и кинулся в ожидавший его фиакр, чтобы поспешить к советнице с этой радостной вестью.
Наконец, уже в десятом часу вечера, из трактира вынесли крытые носилки. С одной стороны шли доктор Гериберт и Кейржик, с другой – полицейский комиссар.
В тот день не было ни одного трактира на Малой Стране, где бы гости разошлись раньше полуночи. Ни о чем другом не говорилось – обсуждали лишь воскресение советника Шепелера и особу доктора Гериберта. Обсуждали в лихорадочном возбуждении.
– Сразу видно, стоит взглянуть на него!
– Еще его отец был отличным доктором! Отличным! Это у них в крови.
– Почему же он не хочет практиковать? Гонорары небось получал бы царские!
– Видно, у него и без того есть деньги – вот что!
– А почему его называют доктор Всехгубил!
– Всехгубил? Я не слышал.
– Я сегодня слышал это раз сто…
Через два месяца советник Шепелер снова восседал в своем служебном кабинете. «На небе господь бог, на земле доктор Гери-берт,- говорил он. И прибавлял: – А Кейржик – золотой человек!»
Весь город говорил о Гериберте. Газеты всего мира писали о нем. Малая Страна гордилась этим событием. Рассказывали вещи удивительные: дескать, бароны, графы, князья наперебой приглашали доктора Гериберта в личные врачи, и даже какой-то монарх сделал ему неслыханно выгодное предложение. В общем, его услуг добивались все те, чья смерть порадовала бы многих. Но доктор Гериберт был глух ко всем предложениям. Уверяли даже, что, когда жена советника принесла ему полный мешочек дукатов, он не впустил ее к себе да еще облил водой с балкона.
Доктор оставался все таким же нелюдимым. С ним здоровались, он не отвечал. По-прежнему он обходил людей на улице, и его маленькая голова тряслась, как одуванчик. Принимать больных он отказывался наотрез. Теперь все звали его «доктор Всехгубил». Это прозвище прочно привилось.
Я не видел его больше десяти лет и не знаю, жив ли он. Его маленький домик стоит на Уезде, как и стоял. Надо будет расспросить соседей…
ВОДЯНОЙ
Головной убор он всегда носил в руке. Ни в мороз, ни в жару не надевал своего низкого круглого цилиндра с широким дном, а разве что придерживал его над головой, на манер зонтика. Седые волосы у него были гладко причесаны и сзади соединялись в косичку, так крепко заплетенную и связанную, что она даже не болталась; это была одна из последних косичек в Праге – таких уже тогда оставалось две или три на весь город. Зеленый фрачок его был коротко вырезан спереди, зато длинные фалды болтались около тощих икр. Впалую грудь маленького и тщедушного Ры-баржа покрывал белый жилет. Короткие брюки были скреплены у колен серебряными пряжками, ноги обтянуты белоснежными чулками, а на больших туфлях тоже была пара пряжек. Менял ли он когда-нибудь обувь – не знаю, но эти туфли всегда выглядели так, словно они были сделаны из потрескавшейся кожи самого старого фиакра.
На сухом, остреньком лице Рыбаржа всегда сияла улыбка. Своеобразное зрелище он представлял на улице: через каждые двадцать шагов останавливался, поглядывая направо и налево. Казалось, что его мысли не с ним, а учтиво следуют в двух шагах от него и все время развлекают веселыми выдумками, поэтому Рыбарж усмехается и то и дело оборачивается на шутников. Когда с ним здоровались, он поднимал указательный палец правой руки и издавал легкий свист. Этим же звуком он начинал всякий разговор, причем предварительно произносил: «Дьо!» -что примерно означало: «Так, так!»
Пан Рыбарж жил на Глубокой улице, по левой стороне, сразу как спуститесь вниз; оттуда хорошо виден Петршин. Когда он, бывало, встречал каких-нибудь приезжих, поворачивавших вправо, к Градчанам, то, даже если был уже почти дома, шел с ними. Приезжие останавливались на вышке и любовались красотой нашей Праги, а Рыбарж становился рядом, поднимал палец и присвистывал:
– Дьо! Море! Почему мы не живем у моря?!
Потом он шел с приезжими в Град, и, когда они заходили в часовню святого Вацлава и любовались там чешскими самоцветами, которыми выложены стены часовни, Рыбарж присвистывал во второй раз:
– Еще бы! У нас в Чехии бывает, что пастух швырнет в стадо камнем, а камень стоит дороже, чем все стадо.
Больше он не говорил ничего.
За его имя, зеленый фрачок и мечты о море мы прозвали его «Водяной». Его уважали все: и стар и млад. Рыбарж служил когда-то в судебном ведомстве и теперь был в отставке. В Праге он жил у своей близкой родственницы, молодой женщины, жены мелкого чиновника, матери двух или трех детей. Говорили, что пан Рыбарж прямо сказочно богат, но не деньгами, а драгоценными каменьями. У него, мол, в комнатке стоит большой черный шкаф, а в шкафу полно плоских четырехугольных шкатулок, черных и довольно больших. Каждая шкатулка внутри разделена белоснежной картонной перегородкой на ячейки, и в каждой ячейке лежит на вате блестящий, драгоценный камень. Кое-кто из соседей видел их собственными глазами. Все эти самоцветы Ры-барж сам собрал на Козаковой горе. Мы, дети, рассказывали друг другу, что, когда у Шайвлов,- так звали семью, где жил пан Рыбарж,- моют пол, то его потом посыпают сахарным песком вместо простого. По субботам – день мытья полов – мы страшно завидовали детям Шайвла.
Однажды я устроился недалеко от пана Рыбаржа, на валу, что слева от Бруских ворот. В погожие дни он всегда проводил там часок, сидя на траве и покуривая свою коротенькую трубку. В тот день мимо проходили два студента. Один из них фыркнул и сказал:
– Этот курит вату из старой маминой юбки.
С той поры я считал, что курить вату из маминой юбки – это удовольствие, которое могут позволить себе только очень состоятельные люди.
Водяной,- впрочем, пе будем называть его так, мы ведь уже не дети,- всегда гулял у Бруской стены. Встречая кого-нибудь из каноников, которые тоя?е прогуливались здесь, он останавливался и произносил несколько приветливых слов. Я любил подслушивать разговоры взрослых и однажды слышал, как он беседовал с двумя канониками, отдыхавшими на скамейке. Рыбарж стоял рядом и говорил удивительные вещи о Франции и о какой-то «свободе». Подняв палец, он вдруг воскликнул:
– Дьо! Я согласен с Розенау, который говорит: «Свобода все равно что жирная пища и крепкие вина. Привыкшим к ним организмам они идут впрок, укрепляют их, а для слабых они слишком тяжелы, хмельны и вредны».
Потом он махнул шляпой и пошел своей дорогой.
Толстый каноник, повыше ростом, сказал:
– Что это он все толкует о Розенау?
Другой, поменьше ростом, но тоже толстый, ответил:
– Наверное, писатель.
Я, однако, запомнил эти слова, как выражение великой мудрости. Оба они, Розенау и пан Рыбарж, казались мне светочами разума. Когда я вырос и стал читать различную литературу, я обнаружил, что пан Рыбарж довольно верно привел цитату. Разница была только в том, что эта фраза принадлежала не Розенау, а Руссо. Коварная опечатка, очевидно, ввела пана Рыбаржа в заблуждение.