Вообще – история как море: «чем дальше от берега, тем глубже», и человек поступает правильно, «целые годы храня обет пифагорейского молчания»… но вообще в истории, а не только в Риме, как требовал Гете. Что «только в Риме можно подготовиться к
Риму» – в высшей степени справедливо также в отношении искусства. Сокровища ватиканских и капитолийских собраний – единственные в мире, и изучающие их с искренним благоговением образуют здесь государство в государстве, круг Зороастров, попасть в который – неизъяснимое наслаждение. «Уезжая, желал бы быть только-только приехавшим».
ЖИЗНЬ НА МОРЕ
I
Черт бы их побрал,- орут так, что разбудили… А я еще, кажется, не выспался… Ах, в этом проклятом ящике и потянуться-то нельзя!
Вверх, вниз… вверх, вниз… так и качает! То головой кверху сидишь, то ногами. Недостает только, чтоб еще справа налево; сто раз бы перекувырнулся!… А там орут. Будто целая ярмарка разодралась, либо сто чертей из-за грешной души спорят, либо по меньшей мере два десятка лодочников свои дружеские услуги предлагают. Да, мы ведь под утро пришли в какой-то большой порт… Наружу, мой друг… Немножко решительности!
Так, славно я расположился: сам – на полу, ноги – на постели! А в общем, и в нижнем этаже тоже неплохо… Ну вот, стою… Удивительное дело, но – стою… Приходится держаться, как малому ребенку… Как там в ящике надо мной – уже пусто или спутник мой еще спит? Да, спит, лежит себе за зеленой занавеской, как младенец в качающейся люльке, щечки розовые. Хорошо, что у нас в каюте только две койки, одна под другой, а противоположной стенки – нету. А то во время бури получился бы винегрет из людей и вещей!
Ага, окно каюты открыто, оттого и крик так слышен! Но как это неосторожно! Ведь случись буря, мы бы уже давно плавали, хоть окошко и крохотное. Перебираюсь к нему, держась за все выступы. Сперва шагает рука, за ней тело, а уж за телом – нога… Ах!
Восход солнца! Мысль замерла, очарованный взгляд потонул в дивном великолепии. Хоть тысячу раз любуйся восходом солнца, когда небо ясное, на море штиль и весь горизонт открыт, впечатление никогда не притупится, всегда будет новым, небесно ясным! Солнце словно только-только вынырнуло из моря,- лишь узенькая голубая полоска отделяет его от белоснежного горизонта. Оно совсем маленькое, как серебряное блюдце для фруктов, и горит прозрачным пламенем, похожим на пламя газовых рожков. Блестящая риза его распространяет свое сияние вширь и вдаль по всему морю, покрывая его ослепительно-белым кружевом, покачивающимся жемчужинами, которые сами сверкают, как маленькое солнце. Радостные лучи целуют чело вод и, целуя, в восторге дроя^ат, как губы юноши, впервые касающиеся губ его первой возлюбленной. И невеста тоже охвачена трепетом. Ее грудь вздымается от наслаждения,- белая грудь, покрытая золотыми розами!
Святое море, святое небо! Вы так огромны, так величественны, что при вас каждая мысль становится гимном, молитвой. Каждый вздох словно наполнен вольным простором, в каждом удар© пульса слышится шум гигантских орлиных крыльев. Изумительно вырастает человек в этом безмерном величии…
– Скажи, ты будешь сейчас умываться? А то давай я выйду и умоюсь первый.
– Знаешь что? Ты слезай, и коли не свернешь себе шею, так подержи меня, пока я буду мыться. А потом я подержу тебя! А то просто не знаю, как справиться с этим делом.
Но мой приятель, взявшись за спинку койки, еще раз потянулся.
– Черт возьми, как качает,- проворчал он.- По-моему, это ты нарочно делаешь: качаешь пароход, чтоб я не мог слезть.
Вот оно что получается: и рад бы умыться, да как?
Хотя на умывальнике все было укреплено при помощи железных обручей, чуть не половина воды из кувшина выплеснулась. Я вылил оставшееся в таз и, держась либо опираясь одной рукой, другой умылся, как кошка. Белью досталось больше воды, чем телу: через минуту я был спереди весь мокрый, как из-под водосточной трубы. А потом – вытиранье, смена белья, обуванье, оде-ванье – сколько операций, столько этапов мучительного крестного пути; левый ботинок – первое падение, лбом об дверь – и никакого Симона рядом; первая штанина – вторичное падение, кровопролитное, и при этом – смех у противоположной стены! Ну постой!
Наконец я, одетый, взялся за дверную ручку, благополучно отворил тяжелую металлическую дверь, хотя мне удалось сделать это лишь наполовину, и, пробираясь от одной дверной ручки до другой, доковылял по коридору до винтовой лестницы.
– Доброе утро!
– Здравствуйте, барышня!
Вижу, как толстая горничная, только что вышедшая с «женской половины», поспешно хватается за поручни.
– Москиты не беспокоили?
– Откуда им быть?
– А у нас пропасть. Пароход пришел в полночь, и они, видно, с берега налетели. А у вас, на другой стороне, было спокойно. Это зависит, как судно встанет.
– А где мы?
– В Мерсине.
Ага, Мерсин в малоазиатской Киликии. Не очень соблазнительно. Сперва надо закусить. Я пошел в салон.
– Что вам угодно? Чаю, кофею? – спрашивает буфетчик Андрей.
– Что меньше расплескивается!… Ох! – вскрикнул я от боли.
Спинки диванов вокруг столиков – откидные, их можно наклонять вперед и назад, смотря по тому, хочешь сесть за стол или ходить по салону. Судно неожиданно покачнулось, я схватился было за спинку, а она наклонилась и прихлопнула мне палец к столу.
Но вот я сижу основательно, только – половина кофе с молоком у меня на столе и в носу. Не беда, зато другая половина наверняка в моем распоряжении. Грызу белые, но твердые, как камень, сухари и смотрю кругом. Эта божья матерь на столбе посреди салона как будто все время кивает мне головой, вся икона как-то шаловливо-непоседлива, словно ей надоело висеть одной и приятно мое присутствие. Видимо, из всех пассажиров я поднялся первый – разве только остальные уже «на крыше».
Наше судно – пароход, принадлежащий русской компании,- очень комфортабельно. Салон, на очень многих, особенно французских, пароходах расположен под палубой, здесь поставлен на пей, но так, что, обойдя вокруг него, можно попасть опять на нос. Крыша салона в хорошую погоду служит столовой, а главным образом – как место прогулки для пассажиров первого класса. Но на лестнице, которая туда ведет, нет обидной надписи о том, что, если сюда подымется кто-либо из пассажиров второго или третьего класса, он должен немедленно доплатить разницу в цене билета первого класса,- надпись, имеющуюся опять-таки на французских, а также австрийских пароходах. Тут же кто бы ни зашел – ладно; только простолюдину-магометанииу ход закрыт – из-за его неопрятности; а русский простолюдин сам сюда не пойдет, по природной деликатности.
– Андрей, сигару!
Так,- теперь наверх.
Походка уже уверенней, рука легко касается поручней. Только в узком пространстве движения неловки; а где просторно – там и они сразу стаповятся свободней. Чудное, ясное утро, шире дышит грудь; но здесь, наверху, еще не очень уютно: судно и все, что на нем, занято туалетом. Матрос Левко, молодой, двадцатилетний парень, с пухлой, но миловидной славянской физиономией, был вездесущим – первый внизу, на шлюпке, и первый наверху, на реях, носится по крыше салона и моет ее. Льет из лейки целые потоки воды, намотал веревок на шест, получилось вроде швабры,- и давай хлестать да тереть так, что доски трещат. Где прошел – сыро, где не был – полно сажи. Кроме Левко – тут никого. Только на крыше над машинным отделением, в середине парохода, куда можно перейти по длинному мостику, ходит младший помощник капитана, застегнутый в серый китель. Иду по мостику. Мерсин… И этот уютный уголок есть на карте. Небольшое кольцо зеленых гор, отрогов Тавра. Тихие, немые, стоят они, словно на них от сотворения мира не ступала нога человека. А внизу – четыре белых домика, рядом с ними – шесть деревянных строений на сваях, так что в них нужно подыматься по лесенкам, да несколько груд каменного угля и на песчаной косе – ветряк: вот и весь Мерсин. Судя по высоким шестам, вбитым в землю перед строениями,- здесь одни только резиденции консулов торгующих стран. Шесты – без флагов; только на одном реет и полощется веселая славянская трехцветка.