– Вон!
– Что там такое? – спросил стоявший в дверях другой
Умюль, тогдашний полицейский комиссар Милой Страны, такой ше сухопарый, как его брат.
– Эта ведьма втерлась сюда и злословит о мертвых. Язык у нее что жало.
– Да гопи ты ео в шею.
– Она всегда так па похоронах,- раздались возгласы со всех сторон.- И па кладбище устраивала скандалы!…
– Ну-ка, марш отсюда, сию минуту! – сказал полицейский комиссар, ухватив пани Руску за руку.
Она шла, всхлипывая.
– Такой скандал на таких солидных похоронах,- говорили в публике.
– Теперь тихо! – приказал комиссар пани Руске, когда они были в передней, ибо в квартиру как раз входил священник с причтом. Потом он вывел ее на лестницу. Пани Руска пыталась что-то сказать, но комиссар неумолимо вел ее дальше.
Перед домом он кивнул полицейскому:
– Отведите эту женщину домой, чтобы пе безобразничала на похоронах!
Пани Руска, красная, как пион, не понимала в чем дело.
– Скандал! И на таких солидных похоронах! – раздавалось в толпе перед домом.
Братья Умюли, сыновья Умюля, городского писаря, были, как видно, строгие господа. А пани Руска снискала неприязнь всей Малой Страны, я сказал бы даже, всего света, если бы Малая Страна представляла собой целый мир, чего я, ка); малоотрапец, нопечпо, желал бы.
На следующий день пани Руску вызвали в полицейский комиссариат на Мостецкой улице. В то времопа там бывало довольно оживленно. Когда летом в комиссариате работали при открытых окнах, шум раздавался на всю улицу. Там орали и топали ногами на каждого. Вежливого обращения, которое теперь так украшает действия полиции, тогда не было и в помине. Известный мало-странский бунтовщик, арфист Йозеф, частенько останавливался на тротуаре под окнами полицейского комиссариата. Когда кто-нибудь из нас, мальчиков, шел мимо, Йозеф подмигивал и, спокойно ухмыляясь, поднимал палец и говорил: «Лаются!» Надеюсь, что это пе было проявлением непочтительности и что Йозеф просто стремился выразить свою мысль с продельной точностью.
И вот, чотвортого мая 184… года, в полдень, пани Руска в своей мантильке и чепце с зелеными лептами предстала перед строгим полицейским комиссаром. Она была подавлена, глядела в иол и не отмечала па вопросы. Когда комиссар кончил суровое наставление словами: «Не вздумайте больше ходить па похороны.
Можете идти»,- пани Руска вышла. В те времена полицейский комиссар мог запретить даже умереть, а не то что ходить на похороны.
Когда пани Руски уже не было в канцелярии, комиссар поглядел на младшего чиновника и сказал с усмешкой:
– Она не может ничего с собой поделать. Вроде пилы – пилит, что ей ни подложи.
– Надо бы обложить ее налогом в пользу глухонемых,- отозвался чиновник.
Они рассмеялись и снова обрели хорошее настроение.
Но пани Руска долго не могла прийти в себя. Наконец она нашла выход.
Примерно через полгода она выехала из своего домика и сняла квартиру около Уездных ворот. Здесь проходили все похоронные процессии. И добрая пани Руска всегда выходила из дома и плакала от души.
ВЕЧЕРНЯЯ БОЛТОВНЯ
Прекрасная теплая июньская ночь. Звезды чуть мерцают, луна светит так весело, и весь воздух пронизан серебряным светом.
Но охотнее всего луна, казалось, светит на крыши Оструговой улицы, особенно на тихие крыши двух соседних домов, носящих названия «У двух солнц» и «Глубокий погреб». Это удивительные крыши: шутя перелезешь с одной на другую, и все они состоят из закоулков, коньков, желобов и переходов. Особенно причудлива крыша дома «У двух солнц» – у нее так называемый седлообразный профиль, с двойным фронтоном на улицу и двойным во двор. Между обоими коньками проходит широкий желоб, в середине его пересекает косой чердачный ход. Этот ход тоже крыт круглой черепицей, образующей на крыше сотни мелких стоков. Два больших слуховых окна выходят в широкий средний желоб, который идет через весь дом, как тщательный пробор на голове пражского франта.
В слуховом окне вдруг раздался звук, похожий на мышиный писк. Звук повторился, и вскоре из слухового окна, обращенного во двор, показалась голова, и какой-то человек легко выпрыгнул в желоб. Это был юноша лет двадцати, черноволосый, кудрявый, с худощавым, смуглым лицом и чуть заметными усиками. На голове у него была феска, в руке длинный, черный чубук с глиняной трубкой. Одет он был в куртку, жилет и брюки, все серого цвета. Познакомьтесь с ним: Ян Говора, студент философского факультета.
– Я сигналю, а в караулке никого нет! – пробормотал он и подошел к трубе. На ней была прилеплена четвертушка бумаги. Говора взглянул на нее и протер глаза.- Кто-то был здесь и подменил. Э-э, нет, не подменил, это ж моя бумага! Однако… – Он еще раз всмотрелся и хлопнул себя по лбу.- Ага, солнце похитило мой стишок! Еще бы, ведь это такой перл! Совсем как у Петефи. Теперь бедняга Купка не будет воспет в канун дня своего ангела. А идея была хорошая, сам святой Антоний внушил мне ее!
Он сорвал листок и, скомкав, бросил его вниз, потом сел, набил трубку и закурил. Растянувшись на теплых черепицах, он вытянул ноги и уперся ими в желоб.
Снова послышался мышиный писк, и Говора, не поворачивая головы, ответил тем же звуком. В желоб спрыгнул другой молодой человек. Он был поменьше ростом, бледный, светловолосый, в синей шапочке, какие носили студенты-повстанцы в тысяча восемьсот сорок восьмом году. На нем была куртка и брюки из светлой парусины. В зубах торчала сигара.
– Привет, Говора!
– Привет, Купка!
– Что поделываешь? – И будущий инженер растянулся на крыше рядом с приятелем.
– Что поделываю? Наелся жидкой каши и жду, пока меня замутит. А ты ужинал?
– Я ужинал, как господь бог!
– А что бывает на ужин у господа бога?
– Ничего.
– A-а!… А что ты все время вертишься?
– Хотел бы разуться. Надо бы завести скамеечку для снимания сапог, чтобы в нашем салоне была хоть какая-нибудь мебель.
– Скамеечка для сапог не мебель, она – член семьи.- Говора лениво повернул голову к Купке.- Сделай милость, скажи, что за сигару ты куришь? Плохую или самую скверную?
– А мне наш салон все-таки нравится: потолок хорош! – заметил Купка.
– И так дешево обходится!
– Чем квартира больше, тем она дешевле. У господа бога самая большая, и он ничего не платит.
– Что-то ты стал очень набожен в канун своих именин.
– «Крыши, крыши, люблю вас безмерно!» – напевал Купка, чертя сигарой в воздухе.- Я завидовал бы трубочистам, если бы у них не был такой черный взгляд на жизнь.
Разговор шел вполголоса, легко, неторопливо, с ленивыми паузами. Странное дело; в высоком лесу, в уединенных местах, в горах люди невольно понижают голос.
– Роскошная ночь,- продолжал Купка.- Какая тишина! Слышно, как шумит вода на плотинах. А соловьи на Петршине как заливаются! Восторг! Слышишь?
– Через три дня праздник святого Вита, а после они уже перестанут петь. Как здесь красиво! Ни за что на свете не хотел бы я жить в Старом Месте.
– Там на четыре мили кругом не найдешь птицы. Разве что кто-нибудь принесет с рынка домой жареное гусиное крылышко. А то они и не знали бы, как выглядит птица!
– Ага, тут уже двое! – сказал густой тенор в слуховом окне.
– Привет, Новомлинский!- воскликнули Купка и Говора.
Новомлинский – ему было за тридцать – не спеша, на четвереньках, лез по желобу.
– Чертовщина! – прогудел он, медленно выпрямляясь.- Это дело не для меня, я к нему непривычен.
Новомлинский был выше среднего роста и очень увесист. Лицо у него было смуглое, гладкое и круглое, глаза голубые, улыбчивые, под носом – пышные усы. Голову украшала феска, а костюм состоял из черного сюртука и светлых брюк.
– Ну,- сказал ои,- в таком парадном облачении я не могу развалиться на черепицах, как вы. Сядьте-ка пристойным образом!
Купка и Говора сели. Напускное спокойствие на их лицах сменилось легкой улыбкой, они смотрели на Иовомлииского с явной симпатией. Было заметно, что он, как старший, верховодит в этой компании. Он сел против них на скате крыши, закурил сигару.