Взгляд бессилен проникнуть во тьму, за стеклом не видно ни зги. Небесные хляби разверзлись. Вода наверху, внизу. Тяжелые капли стучатся в окно.
А ощущение приятное, как будто сидишь у себя дома, а в окне хлещет проливной дождь!
Всего четверть часа длится горячка, и сразу – тишина.
Дождь перестал. Мы видим опять кипящее море, видим солнце. Вокруг него – еще желтый туман, но само оно уже снова сияет.
Еще мгновение – и туман, облака вдруг как сдернуло. Небо голубое, солнце смеется, словно все это была шутка. Волны еще мечутся ввысь, но к ним уже вернулись краски.
Снова веришь, что у моря – кристальная глубь и что там – жизнь, жемчуга и леса из кораллов!
Какая, наверно, сейчас прелесть наверху! Скорей на крышу!
Да, прелестно, свежо, но как мокро. Ноги скользят, от скамей идет пар, до влажных перил неприятно дотронуться… Каково было палубным пассажирам под таким ливнем?!
Брезент, прежде ровно натянутый для защиты от солнца, теперь провис: на нем образовался нелепый маленький пруд. Левко приподнимает брезент длинной метлой, чтобы вода стекла. Струи падают прямо па людей, куда Левко вздумается. Арабы угрюмо отстраняются, а па лицах облитых водой русских пассажиров та смиренно-страдальческая улыбка, которая всегда поражает меня в самое сердце у славян.
Вышел из своей каютки машинист. Протирает глаза, всматривается.
– Что же вы, сударь? Обещали хорошую погоду, а шел дождь.
– Дождь я проспал, а теперь разве не хорошо?
III
Лениво проплыли полдень и первая половина дня, лениво и жгуче, как обычно летом на юге.
Ни о чем не думаешь, ничего не слышишь, перед глазами мелькают как бы кристаллики зноя, и под этой пеленой не различаешь предметов на три шага от себя. А миражей и не хочешь видеть; тело твое как вареное, нервы высушены, чувства притуплены. Ощущение нестерпимого зноя – вот все, в чем отдаешь себе отчет. Хорошо бы отыскать тень – в салоне, в каюте или где-нибудь еще,- по во всех порах испарина, рта не закрыть, несмотря даже на противное ощущение перепекшихся губ. Напрасно искать местечко попрохладней, где бы хоть что-нибудь похожее на сквозняк, здесь, впрочем, очень опасный,- и поэтому не шевелишься. Лежишь неподвижно, распахнув одежду, расстегнув сорочку, раскрыв все поры, сам раскрывшись до глубины сердца, где нет ничего, ровно ничего. Жажда и та не заставит тебя пошевелиться: боишься залиться потом, протянув руку к стакану с лимонадом; кроме того «limonade gazeuse»[45] – в бутылках с проволочной укупоркой, так что удалить пробку было бы настоящим подвигом. И человек терпит – с покорностью аллигатора, засохшего в глине.
Попробовал я взять ванну. Но на пароходе только одна ванна, и не успел ты в нее сесть, как кто-то уже стучится и просит не задерживать. Так что долго в воде не высидишь.
Но в конце концов жар свалил, судно немного ожило, пассажиры опять выползают на кровлю, под парусиновый тент.
Набиваю себе трубку черной ладакией, «матерью благоуханий», и зажигаю этой матери голову. Тотчас появляется дым, как лазурь,- экое наслаждение! Одна полоска за другой отделяется от трубки, возносится вверх и танцует над палубой, потом, покружившись вокруг рулевого позади нас, исчезает. Соломон еще не курил, а то он написал бы в «Песни песней»: «Кто эта, восходящая от пустыни, как бы столб дыма, окуриваемая ладакией»… а не «миррой»!
Море спокойно, и народ внизу, на палубе, тоже. Православные сели в круг, и одни из них читают по книге, которая, правда, набрана кириллицей в большой палец величиной. Шииты играют в кости. Вокруг очалмленного в зеленое потомка Магомета собралась группа арабов; но не они приветствуют его радостными кликами, а он их. Это какое-то божественное песнопение, может быть, сура из Корана, либо народная песня, либо что-то в этом роде. Словно дрессированная коза блеет фальцетом или кто-нибудь из наших священников, читая евангельский текст о страстях господних, зажал себе нос и так сдавил голос, что тот зазвучал сопрано. Да, не только кости да шахматы, но и принципы своего церковного пения мы получили с Востока, так же как церковные облачения, обряды и т. д. Но где стояла колыбель храмового пения, там оно до сих пор лежит в колыбели, оставаясь народным, а мы у себя уснастили его всяческими музыкальными усовершенствованиями, от оратории до вальса.
Время идет, и вот уже Андрей появляется с колокольчиком – звонит к обеду. Обед длится больше полутора часов – чуть не восемь превосходных блюд,- в том числе свежая баранина, Михаил
Захарович был прав,- да, помимо того, фрукты, вино, водка, черный кофе.
А после обеда опять трубка с ладакией и глазенье на небо, на палубу.
Жизнь мало-помалу приободряется. Неподалеку сидят высшие чины экипажа и играют в шахматы. Карт и домино, столь распространенных на австрийских и итальянских судах, где в них играют по крупной, на русских не встретишь. Зато нет здесь и характерной для французских судов чопорной военной дисциплины, командиры веселые, развлечения носят совершенно непринужденный характер. Капитан вынужден сам нести вахту и расхаживает по крыше над машинным отделением взад и вперед, правда, не по прямой: там был странствующий русский художник; спеша воспользоваться еще не совсем угасшим дневным светом, он посадил на пол двух турок, курящих наргиле, и капитан обходит их с величайшей осторожностью, вполне нам понятной. Внизу началась какая-то перебранка. Православный паломник попросил у одного мусульманина кувшин с водой. Тот молча дал, но как только православный напился, фанатик-мусульманин сейчас же разбил кувшин о перила. Это и послужило причиной ссоры. Один ругался по-арабски, другой – по-русски, оба ие понимают ни слова, но каждый долбит свое, так что слушать тошно.
Но вот мусульмане расстилают свои коврики для вечерней молитвы: капитан и помощники показывают им, в какой стороне Мекка.
Солнце склоняется к горизонту. Оно хочет лечь и все сильней краснеет, как невеста, приближающаяся к брачному ложу.
Наконец зашло. Здесь не бывает сумерек: только что был день и – сразу ночь. На юге свет умирает скоропостижно.
На пароходе воцаряется тишина. Неподалеку от нас сидят несколько пассажиров – француженка с мужем, художник, еще кто-то – и разговаривают приглушенно, как обычно в теплые летние вечера, когда чувствуешь в душе успокоение, а над собой – восхитительную умиротворенность молчаливого неба.
Внизу потомок пророка пробует снова запеть. Начнет, а Лев-ко ему сейчас же помешает: повис где-то между реями, и только турок заведет свою песню, он тут как тут – заблеет жалобно, будто голодная коза. Турок терпеливо начинал несколько раз снова, но в конце концов выругался и замолчал.
Еще часок пробудем на воздухе, наедине с морем и небом. Вот уже потянуло ночным холодком.
– Плед!…
Так. А теперь растянемся на крайней скамье.
Всюду разлита тишина.
Судно, со своей трубой, мачтами, реями, медленно движется вперед, подобное кораблю-призраку. Только полны поплещут у ею бортов, стукнет машина, сделает выдох труба. По ухо приникли к этим близким, однообразным звукам, но воспринимает их. П;плнд устремлен в звездное небо, слух блуждает и проетрппстпо: то ло вит каждое биение сердца, то будто прислуппишотсн к ладохим вселенной.
Изумительно! Захочешь – услышишь глубокое и им‹›Мг'рпое дыхание океана вокруг, а захочешь – услышишь, кик таи, наверху, по небу шагает время, как шелестят гигантские крылья столетий и вращаются колеса планетных часов.
Протяжные, придушенные звуки летят над подами:;›то дышит задремавшее море… «Спи спокойно, буйное дитя!»
Дитятко давно уже спит, но вовсе не смыкая своего глаза. Стоит только слегка нагнуться над бортом,- сразу в пего заглянешь… Какой он теперь темный, этот глаз, и в то же время какой сверкающий! Все небо отразилось в нем, сто раз умноженное в его плещущих волнах. Небо полно ярких звезд, луна светит, словно прикрытое зеленой фатою солнце, и каждый луч ее миллионнократно преломляется в волнах, и вся равнина моря как будто горит, как бы сплошь усеянная огненной искрой и золотым песком.