— Кто написал это, святой отец? Я, еретик, или же твоя милость, святая и просвещенная?
— Я это написал, — спокойно ответил Максим. — Все, что ты прочел, — мое. И написал я это, чтобы образумить неправедных людей,[190] когда господь низверг всепоедающий огонь и сжег соборный храм в городе Твери.
— Признаешь? — настаивал Феодосий.
— Все до единого.
— Эх, старче, но ведь и я, еретик, ничего не говорю сверх этого, верного и правого. — Феодосий заглянул старцу в глаза и выкрикнул, ударив рукописью по колену: — Вот она, истинная вера! А не молитвы, не псалмы, не каноны…
Максим слушал его молча и невозмутимо.
— Брат Феодосий, — сказал он ему, — не слова твои пугают меня, а голос. Резок ты. И на пути своем не различаешь ни дорог, ни полей, ни садов, где пробиваются нежные ростки. Все ты попираешь, рушишь устои, и что же останется человеку, на что опереться ему в трудную минуту жизни?
— Справедливость останется, старче, — ответил Феодосий. — Справедливостью править лучше, чем произволом. С самого начала лгали нам епископы и попы. Одно говорил Христос, другое сказали епископы. Разделили людей разными языками, будто все мы — не букашки божьи. Каких только сказок не придумали, затемнили ложью голову неграмотного народа, чтобы терпел он беззаконие и самовластие. И что же видим мы теперь, старче? Птица меняет перья раз в год, а крестьянина ощипывают и десять и двадцать раз, кто только поспеет — князь, бояре, войско, судьи, митрополиты, игумены, монахи. Все на одного, кто хочет — грабит. А попы читают ему Евангелие, усыпляют псалмами. Учат терпеть во имя Христа, сделали из него бога. А кто был Христос? Человек, как и мы! Человек светлого разума и большого сердца. И ты, старче, знаешь это лучше, чем я.
— А бог? — спросил Максим, когда Феодосий остановился перевести дыхание. — Что скажешь о боге?
— Да! — страстно воскликнул монах. — Бог есть! Но не такой, каким сделали его лжецы! Или нет его совсем, или же он такой, каким должен быть, справедливый для всех, сострадатель, утешитель и покровитель, иначе какой он бог? Бог — это тот, кто просветляет человека, чтоб вышел он из пустыни и тьмы, подобно тому, как народ Израиля покинул земли Египта.[191] Все остальное ложь и насмешки…
Феодосий продолжал свою речь. Это был поток, несущийся с горной вершины: воды, камни, сучья и ветви — единая лавина. Максим посторонился, уступая ей дорогу, дал Феодосию выговориться.
— То, за что ратуешь ты, Феодосий, — сказал он потом, — я знаю и от добрейшего Артемия. Но ты, повторяю, резок и неотесан, не ведаешь границ, не знаешь меры. Большое это зло. Дорога, на какую ты ступил, не приведет к добру, сам погибнешь и других погубишь.
Феодосий ответил ему недобрым смехом.
— Артемий! Знаю я Артемия! Не спорю, светлая голова, видит зло, порицает безобразие, но всей правды не говорит. Умалчивает, вроде тебя, Максим.
Под пышными рыжими бровями Феодосия Максим разглядел голубые бусины маленьких глаз, поблескивающие с насмешкой.
— Почему ты так судишь? — спросил он с обидой.
— Потому что и ты говоришь не все, что следует. Пускаешься в путь, но мелкими шажками, осторожно, с оглядкой, окольной дорогой — я вижу это, Максим, по твоим писаниям. Зло ты обличаешь, беззаконие наказуешь, но говоришь только половину. Другую половину окуриваешь ладаном… Не в обиду тебе говорю, святой отец, но не все ветки дерева твоего зелены и плодоносны, одна половина живет, а другая не дает ни плодов, ни тени, ни прохлады жаждущему, ничего не дает, высохла…
Максим сгорбился, печально покачал головой. В словах монаха он нашел отголоски своих грустных мыслей.
— Высохла, говоришь? — спросил он со вздохом.
— Высохла, старче. — И, глядя, как Максим еще ниже опустил свою белую голову, Феодосий продолжал еще громче: — Посмотри, что теперь получается. Тридцать лет мучили тебя невыносимыми муками, лишь господь ведает, как ты еще жив. И те же самые люди, что тебя истязали, курят тебе сейчас фимиам, нарекают святым и мучеником — почему, как ты думаешь? Да потому, что именем твоим они бьют теперь нас. А мы ведь не говорим ничего иного, кроме того, что изречено тобой. Сказывают, будто зовут тебя в Москву.
Максим взмахнул исхудалой рукой.
— Не поеду я туда! Хочу вернуться в свои края.
— Не пустят. Выкинь это из головы.
Максим вздохнул.
— Знаю. На Афон меня не пошлют, а в Москву я не поеду. Отправлюсь к Троице, Артемий меня зовет.
— Эх, старче, — со скукой протянул Феодосий. — Думаешь, Троица далеко? Достанут и там… Да коли и на Афон вернешься или же дух твой перенесется на небеса, все одно — спасения от нас не найдешь. Останутся у нас твои писания… — Феодосий встал, перекинул за спину мешок. — Ежели, хочешь, старче, и в самом деле вернуться на родину, я скажу тебе верную дорогу.
— Какую? — спросил Максим.
— Отнесу я тебя на спине, как святую икону, до границ Литвы. Оттуда проводят тебя до Киева, потом во Влахию, в Константинополь и на Афон. Вот тебе крест, садись на меня, и в путь!
Максим решительно поднял голову.
— Нет, Феодосий…
— Боишься невзгод, — сказал монах.
— Нет, другое. Не могу я прибегнуть к помощи иноверных.
— Иноверных, говоришь… Эх, старче… И они люди, все мы люди, букашки кроткие и некроткие, населяющие вселенную. Говоришь же ты в своих сочинениях: нет уже ни иудея, ни язычника, нет ни раба, ни свободного, нет ни мужского пола, ни женского… Вставай, пойдем!
Слова апостола, которые Максим столько раз произносил и переписывал, прозвучали в устах Феодосия незнакомыми, обрубленными — раздробленные камни в бурном потоке. Те же, что в Писании, но звучание иное — страшное, скрежещущее, как зуб о зуб…
— Нет! — сурово ответил старец.
Феодосий поправил мешок.
— Час добрый! — сказал он и стал спускаться к реке.
Максим проводил его взглядом.
— Куда идешь? — спросил он.
Феодосий остановился.
— Я же сказал тебе — никуда и всюду. Брожу, как муравей, какую тропу найду, по той и следую. Какого человека встречу, семя свое сею.
Максим покачал головой.
— Эй, Феодосий, — крикнул он немного погодя. — Благословляю тебя, но предвещаю тебе худой конец.
Феодосий сложил руки трубой, чтобы его слова долетели до старца.
— Хуже, чем у тебя, отец Максим? Хуже, чем у Иисуса Христа, будет мой конец?
Некоторое время он стоял, ожидая ответа. Но Максим не ответил. Взгляд его следовал за монахом, пока тот черной точкой не затерялся в поле.
Тогда Максим отвел взгляд и склонил голову на грудь. У ног своих он увидел кресты, буквы и числа, которые недавно нарисовал хворостинкой. Мысли старца были вялыми, после разговора с Феодосием он вдруг почувствовал усталость и тоску. И в этих знаках он не видел теперь никакого смысла; они еще больше утомляли, глядеть на них было неприятно; печаль, необъятная, как пустыня, простиралась в душе монаха. Он поднял голову, напряженно вгляделся в далекое поле. И не увидел никого, ни единой души.
НЕ СКОРБИ, НО МУЖАЙСЯ…
Феодосий так и стоял у него перед глазами. Много времени прошло со дня их встречи, а в ушах Максима все еще звучал его резкий голос. Верно, было что-то в душе самого старца, что постоянно напоминало ему о Феодосии. Часто доходили до Максима страшные вести — ратники великого князя гнались за Феодосием, а он был неуловим, словно огонь, — там исчезал, здесь появлялся. Кружил Феодосий по голодным северным деревням и всюду проповедовал. Крестьяне слушали. Отчаявшись от голода и поборов, не видя света божьего впереди, они нападали на монастыри и предавали их пламени, монахов избивали, а то и вешали, монастырские корма забирали.
Каждый раз, когда поджигали монастырь или вешали игумена, Максим вспоминал Феодосия. Даже если имя его не всплывало. За зловещими языками пламени Максим различал его облик. За крестьянскими бунтами угадывал его руку, его поджигательские речи. И словно видел засаленный мешок Феодосия, а в нем — бумаги, его, Максима, сочинения. Душа старца трепетала как лист. «Господь свидетель, ничего подобного я не желаю, Феодосий — чистый безумец. Я же пишу одну только правду, как открыл мне ее господь. Знаю, правда — тот же огонь, но я-то ведь даю ее в руки разумных людей. И нет моей вины, коли они не принимают ее, чтобы согреть души подданных, разжечь остывший очаг вдовицы и сироты, осветить египетскую ночь своего царства. Если бы они совершили это добро, то прославились бы их дела. Однако не это вершат они — иное. Глухи они — не слышат. Стучишь к ним в дверь — гонят прочь. И стелется огонь по дорогам, пожирает поля и леса. И делается то, что делается. Как же поступать тогда мне? Ты поведал нам, господи, устами евангелиста: вы — соль земли. Ежели соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Вы — свет мира. Так да светит свет наш пред людьми…»