Тем не менее, сидя в то утро на солнцепеке, он думал не об Афоне. Несколько дней назад из какого-то женского монастыря монахини прислали ему подарки — теплые туфли и мешочек фундука. Максим отправил им свод своих сочинений, переписанных Григорием, но, кроме того, нужно было ответить им на один вопрос. Игуменья монастыри хотела узнать, почему под крестом на церквях находится полукружие в виде молодого месяца. Максим и сам не мог взять в толк, что означал этот знак, греческая буква «ипсилон», и, прежде чем ответить, следовало хорошенько подумать.
…Он был погружен в эти мысли, когда совсем поблизости раздался голос:
— Час добрый, святой отец. Благослови бедного путника…
Максим обернулся и увидел черную фигуру монаха, выплывшую из многоцветных кругов, которые тотчас запрыгали перед глазами, едва он приподнял больные веки.
— Аминь, брат мой. Прими мое благословение. Откуда прибыл, куда идешь?
— С востока на запад и с запада на восток. Брожу, как муравей по божьей ладони. Какую тропу найду, по той и следую. А ты, святой отец, не Максим ли Грек?
Максим кивнул головой.
— Да, я.
Неизвестный монах подошел еще ближе.
— Склоняю перед тобой колена и целую руку твою. Я монах из Кириллова монастыря, все мы там знаем и муки твои, и мудрые твои писания.
Монах наклонился, поцеловал руку. Максим плохо видел его лицо, глаза все еще были подернуты пеленой. По голосу, суровому, резкому, он угадывал, что перед ним мужчина средних лет и в монастыре он прожил недолго. Не было в его голосе сладкой мелодичности монашеской речи, сглаженной, отшлифованной чтением Священного писания, каким бы грубым ни был он от природы.
— Аминь! — произнес Максим. — Присядь, брат, если не торопишься.
— Я-то не тороплюсь, святой отец, да ты, я вижу, задумался, и лучше мне не мешать твоим мыслям.
— Присядь, — повторил старец. — Ты прав, я размышляю сейчас над одной загадкой, и бедный мой разум зашел в тупик. Скажи-ка мне, не слыхал ли ты, что означает этот знак, который ставят под святым крестом?
И хворостинкой он нарисовал на земле крест, а у его основания — букву «ипсилон». Монах наклонился посмотреть.
— Сказать по правде, святой отец, в первый раз его вижу.
— Ну как же! — удивился Максим. — И раньше его часто ставили, да и теперь ставят. По бедному моему разумению, причина может быть одна из двух. Или это символ, и тогда он может представлять не что иное, как мироздание, земное и небесное, над коим господствует святой крест. Или же это буква, греческий «ипсилон», и символизирует он божественную высоту и вознесение креста, как описывает евангелист Иоанн в восьмой главе, а также в третьей и двенадцатой.
Максим замолчал и снова погрузился в размышления.
— А может быть, брат, — произнес он немного погодя, — это не буква, а знак арифметический. И тогда это число четыреста… Но какое в нем значение?
Он написал число 400, наклонился, почти коснувшись носом земли, и застыл, пытаясь проникнуть в тайный смысл числа. Однако смысл не открывался. Старец стер число и снова нарисовал крест. Сверху крест, под ним неизвестный знак, а сбоку число 400. Число он написал еще раз в стороне, потом отдельно 4 и два ноля в скобках, потом снизу опять 4.
Наконец догадка озарила его лицо.
— Да, — воскликнул он, — так оно и есть! — Максим поднял голову, вознес глаза к небу и перекрестился. — Господи, кажется, с твоей помощью удалось мне уразуметь. — И, обернувшись к молчащему монаху, принялся объяснять: — Числом «четыре» святые отцы указывают четыре части света, к коим обращен четырьмя своими концами крест, просветивший вселенную, а сотнями они таинственно поясняют нам сокровенный смысл ста овец, из коих одна заблудилась, и добрый пастырь пошел отыскивать ее, и вернул ее ценою креста, то есть распятием своим и животворною смертью. Так постигает мой слабый ум эту загадку!
Старец замолчал. И тогда заговорил неизвестный монах:
— Ежели это так, как ты говоришь, святой отец, а ежели не так, а иначе, то что изменится от этого в жалкой нашей жизни?
Голос его прозвучал еще резче, чем раньше, почти с гневом. Максим поразился. Он выпрямил, сколько мог, сгорбленную спину, поднял воспаленные веки, стараясь вглядеться получше. Монах был таким, каким он представил его с самого начала: средних лет, с пышными рыжими волосами и рыжей бородой, с маленькими голубыми глазами, беспокойно сверкавшими под огненными кочками бровей.
— Что ты за человек? — спросил он. — Откуда идешь, как тебя зовут? Монах ли ты на самом деле? Скажи мне правду, не бойся.
— Я и сказал тебе правду, — ответил тот. — Я монах из Белоозера, а ежели хочешь большего, то знай, что прежде чем постричься, преступил я закон. Продали меня в Москве одному боярину, бежал я и подался в Кириллов монастырь.
Максим подвинулся, чтобы рассмотреть его.
— Не Феодосием ли тебя зовут?
— Феодосием.
— Я узнал тебя и по голосу, и по твоему рассказу. О тебе говорил добрейший Артемий, когда заезжал повидать меня по пути в Троицкую обитель, где он ныне игуменом.
— С Артемием, святой отец, жили мы в одном ските. Знаем друг друга хорошо.
— Да, — покачал головой Максим, — однако Артемий премудр и добродетелен, потому царь Иоанн и призвал его из Белоозера, и поставил игуменом Сергиевского монастыря. Ты же, Феодосий, неукротим и, быть может, еретик.
При последних словах взгляд Феодосия потемнел, речь старца его задела.
— Это Артемий сказал тебе, святой отец?
— Нет, сам сужу, слушая тебя и глядя на тебя. Неукротим ты, Феодосий…
Феодосий тряхнул плечом, и его мешок свалился со спины на колени. Монах развязал тесьму, засунул руку в мешок, вытащил засаленные листы.
— Погоди, — приказал он старцу и начал читать с обидой и гневом:
«…И когда читаете Евангелие, страсти мои, и слова мои, и притчи мои, не глядите на Иерусалим, глядите вокруг себя, глядите в самих себя. Полон мир бедных Лазарей и сребролюбивых богатеев, книжников и фарисеев, вдовиц, сирот, дев неразумных… Не кружите мне голову фимиамом и псалмами, не желаю я золотых колоколов и храмов великолепных, икону мою не украшайте золотом и серебром, ибо где золото и серебро, там грех, а я бог, не терпящий беззакония…»
Монах читал, и голос его становился все более жестким. Текст он приводил кусками, отдельные места пробегал бормочущей скороговоркой, и тогда казалось, будто во рту у него теснится жужжащий рой пчел, но потом он останавливался и принимался читать медленно, бросая каждое слово по отдельности, словно пускал стрелы во вражеский стан.
— Погоди, погоди, — то и дело говорил он Максиму, который несколько раз тщетно пытался остановить его. — Подожди, старче! — и продолжал читать:
«…Икону мою украшаете золотым венцом, а меня самого, живущего среди вас, оставляете гибнуть от голода и холода, сами же невоздержно едите и пьете и украшаете себя шелками и золотом. Не нужно мне золотых венков — зачем они мне? — хочу, чтоб накормили вы нищих, вдовиц и сирот. Не нужно мне сладких песнопений и колокольного звона — оденьте осиротевших детей моих, обуйте их, согрейте. Не нужно мне храмов, воздвигайте жилища, дайте кров моей пастве, чтобы не терзала ее зимняя непогода. Ибо сказал я вам устами евангелиста: когда накрываете столы для пира, не зовите друзей своих и братьев, ни других сродственников, ни богатых соседей, кои позвали бы и вас завтра и вернули бы то, что дадено вами. Позовите убогих, калек, хромых и слепых, вдовиц и сирот, кои не могут воздать вам, ибо наги они и голодны. Но вы торопитесь позвать богатого, бедного же презираете. И скопляете серебро к серебру и золото к золоту, затопили душу свою в вине, одолели вас сребролюбие, лихоимство, распутство и зависть, и когда наступит праздник мой, притворяетесь, будто празднуете в мою честь, на самом же деле предаетесь пьянству, чревоугодию и постыдному беззаконию…»
Феодосий закончил чтение. Лицо его горело, ноздри сердито раздувались.