Купив связку сосисок и собираясь разложить их по тарелкам, он приказал их сварить и поставил на окно, чтобы они остыли. Когда компания села за стол, появились на тарелках вареные каплуны, и Сальвестро сказал:
— Господа, простите меня, но я должен был подать вам и сосиски, которые охлаждались на окне. Однако я их не нашел. Не знаю, кошка ли, или кто другой их стащил. Мое мнение: это, наверное, был коршун, которого я только что видел в небе несущим какую-то связку. Это, видно, и были те самые сосиски.
Так оно и оказалось, и это подтверждалось тем, что коршун в течение шести месяцев изо дня в день подлетал к этому окну. Между тем, когда отужинали и вышли на свежий воздух — а у означенного Сальвестро была жена, женщина наиприятнейшая, как и он сам, и родом из Фриули, и находилась она в тот вечер у окна, — так вот, когда внизу на скамейке перед их домом собралось, как это обычно бывает, много соседей, все больше люди плотно поевшие, в том числе и я, пишущий эти строки, началась беседа о том, как обращаться с женами, и был поставлен на обсуждение вопрос, насколько мужчина теряет силы в этом деле. Сальвестро заявил:
— После того, как я имею дело с женщиной, мне кажется, что я уже на том свете, настолько я чувствую себя обессиленным.
Другой говорит:
— A у меня ночной колпак начинает сползать на левый глаз.
А еще другой:
— Со мной хуже бывает: только я соберусь примоститься к моей жене, как колпак остается у меня на подушке.
А один, которого зовут Камбьо Арриги и которому было семьдесят лет, говорит:
— Я не знаю, что вы там говорите, но стоит мне один раз побывать для этого дела с моей женой, мне кажется, что я становлюсь легче перышка.
Сальвестро и говорит:
— Побудь с ней дважды — и ты полетишь!
Выслушав их, я говорю:
— Я имею перед вами большое преимущество, ибо общение с женой поддерживает меня в теле и в бодрости. Чем больше я с ней общаюсь, тем больше я толстею.
А женщина из Фриули сидела, как я говорил, в верхнем окне и все примечала. Тогда некий магистр Конко, который из шулера сделался курятником, а из курятника лекарем и который любил женщин не меньше, чем ребята любят розги, сказал:
— Глупые вы, глупые, нет ничего вреднее для ваших тел и ничто скорее вас не загонит в могилу, как то, о чем вы говорите.
Наступила ночь, прекратившая беседу, и все разошлись по домам. Когда Сальвестро отправился в постель со своей женой, которая все слышала, она прижалась к нему и сказала;
— Сальвестро, я теперь понимаю, почему ты такой худой, и прекрасно вижу, что только Франко нынче вечером сказал правду из всего того, что вы там рассуждали.
Сальвестро на это говорит:
— Из чего это?
А она:
— Ты что, притворяешься? Все остальные говорили, что общение с женами загоняет их в могилу, а Франко сказал, что он от этого толстеет; и потому если ты худ, то сам виноват, а я хочу, чтобы ты потолстел.
И в конце концов добилась, что Сальвестро пришлось не раз приложить усилия к тому, чтобы попробовать, не потолстеет ли он.
Когда наступил день и я сидел на скамейке перед домом, а Сальвестро спускался с лестницы, я приветствовал его, пожелав ему доброго утра. А он отвечает мне:
— Тебе я этого не пожелаю, скорее скажу тебе, чтобы бог послал тебе тысячи всевозможных напастей.
Я говорю:
— Это почему же?
Он говорит:
— Как почему? Ты вечером все говорил, что от общения с женой ты толстеешь, а моя жена тебя и подслушала и ночью все приставала ко мне, говоря: «Теперь мне ясно, почему ты худой. Клянусь крестом господним, тебе необходимо потолстеть». И из-за твоих слов заставила меня проделывать такие штуки, про которые один бог ведает, сколько их требуется для успеха этого дела.
А жена его все время сидела у окна и, задыхаясь от хохота, говорила, что намеревается добиться того, чтобы Сальвестро растолстел так же, как растолстел я:
— А этот-то магистр медицины, хирург Конко, который все поддакивал, пропади он пропадом! Ну, этот — у него еще боттега[48] битком набита заспиртованными чудовищами и всякими пружинами от арбалетов; тот, что вывихнутые ноги вправляет! Намедни он ходил в Перетолу опухоль в паху вырезать, но вместо нее яйцо у больного отхватил, а тот и помер. Сжечь его мало! А еще говорит, что мы мужей в гроб загоняем! Вот бы расправиться с ним по заслугам! Хотя бы нас, жен, в покое оставил, будь он проклят. Как он может говорить о том, чего он и не нюхал? Он в этом понимает ровно столько же, сколько и в медицине, и уж больно жалко того, кто попадет ему в руки!
А затем, обратившись ко мне, сказала:
— Ясно ведь, что Франко знает не меньше, чем магистр Конко, и из всех он один сказал правду. Да и от тебя, Сальвестро, не убудет, если ты выйдешь к нему и поклонишься за то, что он сказал. Хочешь ты или не хочешь, но я заставлю тебя потолстеть.
Так благодаря моим словам Сальвестро был доведен до того, что ему не раз приходилось бодрствовать тогда, когда он предпочел бы спать, а жена все донимала его, и чем больше донимала, тем больше он худел, причем настолько, что жена часто говорила ему:
— Сидит в тебе дурная порода: я думаю, как бы тебе потолстеть, а ты все худеешь. Не типун ли у тебя?
— Пожалуй, что и так. Но у тебя-то его нет, уж очень охотно ты клюешь!
А после того как они по этому случаю немного побаловались, они помирились и, предавшись сну и храпу, угомонились, как того и требовала природа.
Новелла CXIV
Данте Алигьери наставляет кузнеца, который распевал его поэму, невежественно коверкая ее
Превосходнейший итальянский поэт, слава которого не убудет вовеки, флорентиец Данте Алигьери, жил во Флоренции по соседству с семейством Адимари. Как-то случилось, что некий молодой рыцарь из этого семейства, не помню уже из-за какого проступка, попал в беду, был привлечен к судебной ответственности неким экзекутором, видимо дружившим с означенным Данте. Названный рыцарь попросил поэта заступиться за него перед экзекутором. Данте сказал, что сделает это охотно. Пообедав, он выходит из дому и отправляется по этому делу. Когда он проходил через ворота Сан-Пьетро, некий кузнец, ковавший на своей наковальне, распевал Данте так, как поются песни, и коверкал его стихи, то укорачивая, то удлиняя их, отчего Данте почувствовал себя в высшей степени оскорбленным. Он ничего не сказал кузнецу, но подошел к кузне, туда, где лежали орудия его ремесла. Данте хватает молот и выбрасывает его на улицу, хватает весы и выбрасывает их на улицу, хватает клещи и выбрасывает их туда же и так разбрасывает много всяких инструментов. Кузнец, озверев, обращается к нему и говорит:
— Черт вас побери, что вы делаете? Вы с ума сошли?
Данте говорит ему:
— А ты что делаешь?
— Занимаюсь своим делом, а вы портите добро и разбрасываете его по улице.
Данте говорит:
— Если ты хочешь, чтобы я не портил твоих вещей, не порть мне моих.
На это кузнец:
— А что же я вам порчу?
А Данте:
— Ты поешь мою поэму и произносишь ее не так, как я ее сделал. У меня нет другого ремесла, а ты мне его портишь.
Кузнец надулся и, не зная, что возразить, собирает свои вещи и принимается за работу. И с тех пор, когда ему хотелось попеть, он пел о Тристане и Ланцелотте[49] и не трогал Данте. Данте же пошел к экзекутору, как и собирался. Когда он пришел к экзекутору, он задумался над тем, что рыцарь из семейства Адимари, попросивший его об этой услуге, был высокомерным и малоприятным молодым человеком; во время прогулок по городу, в особенности когда он был на коне, он ехал с широко растопыренными ногами и занимал всю улицу, если она была не очень широка, так что прохожим приходилось начищать носки его сапог. А так как Данте такого рода поведение всегда крайне не нравилось, он сказал экзекутору: