Торс Если вдруг забредаешь в каменную траву, выглядящую в мраморе лучше, чем наяву, иль замечаешь фавна, предавшегося возне с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне, можешь выпустить посох из натруженных рук: ты в Империи, друг. Воздух, пламень, вода, фавны, наяды, львы, взятые из природы или из головы, - все, что придумал Бог и продолжать устал мозг, превращено в камень или металл. Это – конец вещей, это – в конце пути зеркало, чтоб войти. Встань в свободную нишу и, закатив глаза, смотри, как проходят века, исчезая за углом, и как в паху прорастает мох и на плечи ложится пыль – этот загар эпох. Кто-то отколет руку, и голова с плеча скатится вниз, стуча. И останется торс, безымянная сумма мышц. Через тысячу лет живущая в нише мышь с ломаным когтем, не одолев гранит, выйдя однажды вечером, пискнув, просеменит через дорогу, чтоб не прийти в нору в полночь. Ни поутру. 1972 Неоконченный отрывок Во время ужина он встал из-за стола и вышел из дому. Луна светила по-зимнему, и тени от куста, превозмогая завитки ограды, так явственно чернели на снегу, как будто здесь они пустили корни. Сердцебиенье, ни души вокруг. Так велико желание всего живущего преодолеть границы, распространиться ввысь и в ширину, что, стоит только выглянуть светилу, какому ни на есть, и в тот же миг окрестности становятся добычей не нас самих, но устремлений наших. 1972(?) * * * С красавицей налаживая связь, вдоль стен тюрьмы, где отсидел три года, лететь в такси, разбрызгивая грязь, с бутылкой в сетке – вот она, свобода! Щекочет ноздри невский ветерок. Судьба родных сознания не гложет. Ах! только соотечественник может постичь очарованье этих строк!.. 1972(?) Роттердамский дневник I Дождь в Роттердаме. Сумерки. Среда. Раскрывши зонт, я поднимаю ворот. Четыре дня они бомбили город, и города не стало. Города не люди и не прячутся в подъезде во время ливня. Улицы, дома не сходят в этих случаях с ума и, падая, не призывают к мести. II Июльский полдень. Капает из вафли на брючину. Хор детских голосов. Вокруг – громады новых корпусов. У Корбюзье то общее с Люфтваффе, что оба потрудились от души над переменой облика Европы. Что позабудут в ярости циклопы, то трезво завершат карандаши. III Как время ни целебно, но культя, не видя средств отличия от цели, саднит. И тем сильней – от панацеи. Ночь. Три десятилетия спустя мы пьем вино при крупных летних звездах в квартире на двадцатом этаже - на уровне, достигнутом уже взлетевшими здесь некогда на воздух. июль 1973, Роттердам Лагуна
I Три старухи с вязаньем в глубоких креслах толкуют в холле о муках крестных; пансион «Аккадемиа» вместе со всей Вселенной плывет к Рождеству под рокот телевизора; сунув гроссбух под локоть, клерк поворачивает колесо. II И восходит в свой номер на борт по трапу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще. III Венецийских церквей, как сервизов чайных, слышен звон в коробке из-под случайных жизней. Бронзовый осьминог люстры в трельяже, заросшем ряской, лижет набрякший слезами, лаской, грязными снами сырой станок. IV Адриатика ночью восточным ветром канал наполняет, как ванну, с верхом, лодки качает, как люльки; фиш, а не вол в изголовьи встает ночами, и звезда морская в окне лучами штору шевелит, покуда спишь. V Так и будем жить, заливая мертвой водой стеклянной графина мокрый пламень граппы, кромсая леща, а не птицу-гуся, чтобы нас насытил предок хордовый Твой, Спаситель, зимней ночью в сырой стране. VI Рождество без снега, шаров и ели, у моря, стесненного картой в теле; створку моллюска пустив ко дну, пряча лицо, но спиной пленяя, Время выходит из волн, меняя стрелку на башне – ее одну. VII Тонущий город, где твердый разум внезапно становится мокрым глазом, где сфинксов северных южный брат, знающий грамоте лев крылатый, книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!», в плеске зеркал захлебнуться рад. |