Вел под ручку меня палисадом,
Говорил мне, любуясь собой:
«Мы как рельсы, бегущие рядом,
Что сольются в дали голубой».
Парень играл на гитаре, к нему подходила девушка в кудряшках, клала голову ему на грудь и подпевала:
Отвечала я так пустомеле:
«Напускаешь напрасно туман.
Не встречаются рельсы на деле.
Это зрения только обман».
Дальше было еще смешнее. Парень и девушка брались за руки, начинали кружиться и пели вместе:
Освещают нам путь семафоры,
Семафоры, семафоры...
Полюблю я того лишь, который
Не способен на ложь и обман.
До утра потом шатались по бульварам, сидели под окнами, целовались до самой зари и пели смешную песенку. Потом я помчался в депо, вышел на линию. Солнце только что поднялось, я ехал, и в душе все пело: поцелуи, зеленые огни, рельсы, бегущие под колеса. Чисто вымытые старушки в белых платочках семенили по платформе — они стояли шеренгой, как солдаты, и я катился мимо них. Они спешили в церковь, к заутрене, чтобы помолиться за всех родных и близких, за всех живых и усопших. Через перегон был рынок, молочницы с бидонами бежали туда занять место побойчее, а напротив магазин — очередь за ситцем. Еще ранним-рано, магазин закрыт, а они прилетели сюда, ранние пташки, встали в хвост, судачат, лузгают семечки. А старушки в белых платках идут в церковь, они шагают неторопливо и гордо — они идут разговаривать с богом, и там не надо занимать места получше.
Потом — большой перегон по зеленому лугу. Коровы спокойно пасутся на лугу; стадо большое, пестрое — бугай впереди. А если коровы спокойно пасутся на лугу, значит, на земле мир и благодать, значит, старушки в белых платках недаром клали земные поклоны, значит, нет застывших глаз, бабочек, окропленных кровью ребенка. Только зеленый огонь горит впереди, только рельсы бегут под колеса. Сразу за лугом поезд выскакивал на мост и раскрывалась такая даль, что дух захватывало. По долине текла река. Русло извилистое, и до самого горизонта видно, как река петляет по лугам. Я еду в третий раз. На берегу уже полным-полно, будто вся Москва кинулась сюда спасаться от жары. Вагоны сразу пустели, все наперегонки бежали с насыпи к реке. А там уже плавали, прыгали, ныряли, барахтались, плескались — вся река кишмя кишела белыми телами. Они висели на подножках, стояли во всех проходах, а поезда все подвозили и подвозили их до самого обеда. Я успевал сделать пять концов — луг, базар, церковь, церковь, базар, луг, — а они все ехали и ехали. И вся река была белой — плывут, ныряют, выбрасывают над водой руки, барахтаются, — и кто же знал тогда, что война разметет эти белые тела по всей земле русской.
Кто ведал...
ГЛАВА III
Войновский пил прямо из бутылки, а Стайкин прыгал вокруг стола и прихлопывал в ладоши:
— Пей до дна, пей до дна.
Вино было темное, терпкое. Войновский допил бутылку и с размаху швырнул ее в угол, под стеллажи. Стены заходили ходуном в глазах Войновского, потом неохотно встали на место. Подвал был большой, мрачный. Две стены сплошь уставлены бутылками, у третьей стояли бочки. Тусклый свет проникал из узких окон, забранных решетками.
— Выпьем за воскрешение из мертвых. — Борис Комягин налил в кружку и протянул ее Войновскому. Они чокнулись.
— За день рождения. Бей гадов! — суматошно выкрикивал Стайкин.
Три солдата в углу играли с лохматым серым пуделем — показывали ему куски колбасы, и пес делал стойку.
Шестаков подошел к стеллажам, выбрал бутылку с этикеткой поярче и направился к Маслюку, который сидел у стены на ящике.
— Ты зачем в меня стрелял? — спросил Шестаков, подсаживаясь на ящик.
— Кто же знал, что вы там сидите?
— На одно деление ниже — и аккурат в нас.
— У меня рука твердая. — Маслюк сжал кулак, вытянул руку, повертел ею, внимательно разглядывая кулак со всех сторон. — Я в немца стрелял.
— Выпьем, — сказал Шестаков, открывая бутылку.
Они по очереди отпили из бутылки. Шестаков крякнул.
— Коньяк, — сказал он и поставил бутылку в ногах.
— Коньяк? Давай сюда. Ефрейторам коньяк не положен. — Стайкин подскочил к Шестакову, схватил бутылку.
— Тише вы. Выгоню! — крикнул Комягин из угла, он сидел там с Войновским за низким дощатым столом.
— Фриц, ко мне, — говорил Стайкин, зажав бутылку под мышкой и подступая к собаке. Пес забился под стеллажи. Стайкин поставил бутылку, схватил автомат, принялся шарить стволом под полкой, выманивая собаку.
— Оставь оружие, — снова крикнул Комягин. — Оставь, тебе говорят.
— Собак убивать нельзя, — сказал Шестаков. — Потому как человек без собаки может, а собака без человека нет, не может.
Стайкин бросил автомат, подбежал вприпрыжку к Шестакову.
— Нельзя? — выкрикивал он, выпятив губы и выпучив глаза. — А людей убивать можно? Человека можно убивать, я тебя спрашиваю? Ответь мне по-человечески.
— Садись. Покурим, — Шестаков протянул Стайкину пачку сигарет.
— Осваиваешь? — Стайкин взял сигарету, присел на корточки.
Два солдата укладывали бутылки в мешок. Потом один взвалил мешок на плечи другому, и оба пошли к выходу. Дверь со стуком распахнулась, солдаты остановились. В блиндаж вошел Ельников. Он был без каски и без автомата. Солдаты с мешком молча отдали честь, прошли мимо Ельникова.
— Так, так, — сказал Ельников мрачно. — Пируете? В разгар боевых действий?
— Передышка, — сказал Войновский.
— Так, так. И солдаты с вами? — спросил Ельников. — А ну, наливай тогда и мне.
— Милости прошу к нашему шалашу, — Комягин сердито крикнул в угол: — Проскуров, подай покрепче!
Проскуров притащил бутылки, Комягин выбрал одну и принялся наливать в кружки, хмуро поглядывая на Ельникова.
— Мне не надо, — попросил Войновский.
— Пей, — сказал Комягин.
Они чокнулись и выпили. Потом Ельников налил из другой бутылки и залпом выпил вторую кружку.
— Собак убивать нельзя, — продолжал Шестаков в углу. — А человека, выходит, можно. Человека можно убивать, топить, жечь, душить, морозить — он все вытерпит.
Офицеры у окна раскрыли новую бутылку. Комягин поднял кружку:
— Выпьем за тех, кто остался на льду.
— За Клюева, — сказал Ельников. — Майор меня понимал. Нет его, и меня не стало. Принимай теперь мою роту. — Ельников кивнул Войновскому.
— Мне не надо, — сказал Войновский. — Я не могу пить. Не могу командовать.
— Пей. Приказываю. Я твой командир и за тебя отвечаю.
Глаза Комягина сделались вдруг испуганными.
На пороге стоял капитан Шмелев. С бесстрастным лицом он внимательно разглядывал подвал. Руки лежали на автомате. Позади — Обушенко, Джабаров.
— А-а, товарищ капитан. — Комягин натянуто заулыбался. — Милости прошу...
— Отставить. — Шмелев сделал шаг от порога, потом шаг в сторону, к стеллажам, где плотно стояли бутылки, — резкая автоматная очередь разорвала тишину подвала. Шмелев стрелял прямо с живота, ведя стволом вдоль полок. Он бил до тех пор, пока не кончился магазин. Стало тихо; только звенело, падая, битое стекло, лилось на пол вино да собака скулила под стеллажами.
— За что, комбат? — с отчаянным лицом Ельников встал из-за стола и двинулся к Шмелеву. — За что солдату погулять не даешь? Он завтра умрет, а сегодня он погулять хочет. За что не даешь?
— Не надо, Ваня, не надо, — торопливо говорил Обушенко, протянув руку к Ельникову.
— Мы от чистого сердца, товарищ капитан, — сказал Войновский, сидя у стола.
Шмелев резко повернулся, рот его был перекошен:
— Лейтенант Войновский — пять суток домашнего ареста. Лейтенант Ельников — вы разжалованы в рядовые. Снять погоны... — Шмелев не успел закончить: снаряд разорвался у самого входа в склад. Дверь закачалась, с потолка посыпались комья земли. И тотчас истошный голос снаружи: «Немцы!»