Перестрелка внезапно прекратилась. Войновский осторожно выглянул из-за камня, но ничего не увидел в непроницаемой глубине озера. Ракета взлетела над берегом, в снегу на отмели стал виден глубокий извилистый след, который оставили они, подползая к обрыву. Войновский вздрогнул. Сверху донеслись голоса немцев.
— Es friert[4], — сказал первый немец, стоявший в окопе.
— Die Russen sind nicht zu sehen, — сказал второй. — Will mal Leuchtkugeln holen[5].
— Заметили, — прошептал Войновский и схватил гранату; он услышал два слова: «Die Russen» и «sehen», и ему показалось, будто немец говорит, что видит русских.
Голоса стихли. Немцы прошли по ходу сообщения. Было слышно, как хлопнула дверь блиндажа. Войновский положил гранату, придвинулся к Шестакову.
— Ушли, — сказал Шестаков.
— Ушли.
— Это нас за Ганса господь наказывает.
— При чем тут Ганс? Какие глупости.
— Истинно так. Недаром старики говорят: не бей собаки, и она была человеком.
— Какие старики? — не понял Войновский.
— Обыкновенные. Которые долго в мире жили и старыми стали. Нам уж до стариков не дожить. Все лето загорали на берегу, теперь расплата подошла — край жизни...
— Перестаньте, Шестаков. Мы обязаны что-то предпринять. Может быть, поползем к своим?
— Не пройти. Пулемет как раз напротив и два поста ракетных. Нет, обратно нам не пройти. Раз попали сюда — смирись!
Войновский выглянул из-за камня, и ему сделалось страшно — он сам не понимал отчего. Напряженная тишина сгустилась над озером. Ракеты беззвучно падали на лед, освещая стылую пустоту.
— А вдруг наши ушли?
— Куда же они денутся? — спросил Шестаков. — Лежат и горя не знают.
— Вдруг получен приказ на отход. Полковник увидел, что это бессмысленно, и отдал приказ на отход. Наши уже ушли. А мы здесь.
Шестаков посмотрел из-за камня на озеро, но там ничего не видно. Вдруг он вскрикнул, принялся торопливо вспоминать господа. Войновский увидел, как в черной глубине возникли расплывчатые тени. Пулеметы на берегу оглушительно заработали. Солдаты поднялись в рост, побежали. Фигуры бегущих возникали то в желтом, то в красном, то в зеленом прыгающем свете, пулеметы били в освещенные пятна и разрывали цепь на куски.
— Приготовить гранаты, — прошептал Войновский.
Наверху сухо щелкнуло. Все вокруг переменилось. Сильный свет облил ледяное поле, цепь атакующих осветилась из конца в конец, неровная, тонкая, слабая цепочка людей, бегущих к берегу под струями пулеметов.
Над озером неподвижно висела на парашюте ослепительная белая ракета. Бегущие вздрогнули, остановились. Донесся дробный перестук автоматов, пули застучали по камням. Больше Войновский ничего не видел: хрупким вздрагивающим комком прижался к холодному камню, всем телом ощущая, как пули свистят и шлепаются в обрыв, осколки сыплются, бьют по спине, и каждый удар кажется последним — камень снова бьет по спине — снова в последний раз — он был еще жив и слушал...
Осколки перестали сыпаться, а он все лежал и вздрагивал. Шестаков прильнул к нему, жарко дышал в шею. Пулемет над обрывом продолжал бить длинными очередями, и это тоже было страшно: пулемет бил туда, где были товарищи.
— Ушли, — сказал Шестаков.
Войновский с трудом оторвался от камня. Ракета на парашюте все еще висела, искры осыпались с нее и гасли в воздухе. Вдалеке на правом фланге горела вторая ракета. Цепь уходила в темноту, унося раненых и убитых. Фигуры солдат скоро смешались с темнотой, стали расплывчатыми и смутными, вовсе исчезли. Ракета догорела. Тлеющий уголек опустился на лед и зашипел. Зеленые, красные ракеты поднялись над берегом. Несколько темных бугорков неподвижно лежали на льду.
— Слава те господи, — сказал Шестаков. — Живы пока. Наши, верно, отдыхают. А нас в расход списали... Старшина водку-то на нас получит, может, помянут нас...
— Холодно, — сказал Войновский. — Говорят, замерзнуть очень легко. Самая хорошая смерть.
— Всякая смерть нехороша. Потому сказано в Писании: «Не убий!»
— Обидно было бы погибнуть от своей пули. — Войновский до сих пор не мог прийти в себя и забыть то страшное чувство, когда он лежал под холодным камнем и ждал конца.
— Всякая смерть человеческая несправедлива. Замерз, сгорел, утонул, взорвался, от пули помер — все одно несправедливо.
— Хорошо бы умереть сразу, неожиданно для самого себя. А потом уже ничего не будет, ни боли, ни страха.
— Вот оно и есть самое страшное, — сказал Шестаков. — Горе лютое.
— Знаешь что, Шестаков. Давай подороже продадим свои жизни. Если что, вылезем наверх и прямо к этому блиндажу, закидаем его гранатами — и погибнем. Ладно?
— Все одно уж, — равнодушно сказал Шестаков. Он сложил руки крестом на груди, откинул назад голову, закрыл глаза.
— Хочешь, я первый наверх полезу? А ты за мной, ладно? — Войновский дрожал от холода и возбуждения. — Об одном прошу тебя, Шестаков. Если ты останешься после меня, забери мой медальон, он на груди висит. А потом, после всего, напиши письмо. В кармане лежит конверт с обратным адресом. Напиши, пожалуйста, по этому адресу в Горький, как ты видел мою смерть. Это невеста моя, пусть она тоже узнает.
— Тебя как звать-то? — спросил Шестаков, не открывая глаз.
— Юрий.
— А по батюшке?
— Сергеевич.
— Юрий Сергеевич, значит. А я Федор Иванович. Вот и обратались, значит, на краю...
— Ой, что это? — невольно вскрикнул Войновский.
Пулемет под обрывом давно не стрелял, в тишине стало вдруг слышно, как немец в блиндаже заиграл на губной гармошке. Немец играл «Es geht alles vorbei»[6]. Они не знали этой песни, ее протяжная горестная мелодия показалась им чужой и враждебной. Но и эта чужая песня говорила о человеческом страдании и надежде, и ее печальная мелодия зачаровала их. Они подвинулись теснее друг к другу, зачарованные чужой песней и страшась ее, потому что она снова напоминала им о том, как близко они от врага.
— Они убьют нас, — прошептал Войновский.
— А ты надейся, Юрий Сергеевич. Прижмись ко мне крепче, теплее будет. Ты не думай, вспоминай что-нибудь хорошее.
— Как только рассветет, они тотчас увидят наши следы.
— До утра дожить — и то спасибо.
— Холодно. Ой, как холодно, — сказал Войновский и закрыл лицо руками.
ГЛАВА XIV
Старшина Кашаров полз вдоль цепи. Кашаров вовсе не хотел идти под огонь пулеметов и мог бы не делать этого, послав другого, но дело касалось водки, а водку старшина боялся доверить даже себе. Старшина Кашаров исполнял свой долг: полз вдоль цепи, раздавая водку солдатам.
— Старшина?
— Он самый. — В свете ракеты Кашаров увидел худое синее лицо, заросшее щетиной. Солдат смотрел на старшину, глаза горели лихорадочным блеском. Ракета упала, глаза солдата потухли.
— В атаку скоро подымать будут? — спросил Проскуров. — Не слышал у начальства?
— Озяб? Грейся. — Кашаров откинул крышку термоса, зачерпнул водку алюминиевой кружкой.
— Поднеси сам, старшина. А то руки совсем закоченели, боюсь расплескаю.
Старшина поднял чарку. Зубы Проскурова стучали по кружке. Он кончил пить, крякнул.
— Вкусна. А я уж думал, конец пришел. Замерзну.
— Наркомовская, — сказал Кашаров.
— Может, еще поднесешь? Об одной чарке хромать будешь.
— Норма, — сказал старшина и захлопнул крышку.
Пулемет на берегу дал очередь, пули засвистели неподалеку. Старшина спрятал голову за термос.
— Хочешь, я рядом поползу, — быстро говорил Проскуров, — от пуль тебя закрывать буду, как командира. У нас многие так закрываются. А ты мне за это чарочку поднесешь.
— Ишь ты, — только и сказал старшина.
Они подползли к солдату, лежавшему ногами к берегу. Проскуров дернул солдата за ногу. Тот лежал ничком и не шевелился.