Ночью немцы торжественно ввели пленных в станицу. Впереди со скрученными назад руками шел раненый Конотопченко. Сзади санитары на носилках несли семь трупов германских солдат: так дорого заплатил враг за успех своей операции.
Два дня пытали партизан. Жгли каленым железом, втыкали иглы под ногти. А на станичной площади уж стучали топоры: немцы готовили виселицы.
Было объявлено, что утром свершится казнь.
Но ночью на улицах неожиданно разгорелся бой: это имеретенцы ворвались в родную станицу спасать своего командира.
Хату за хатой, квартал за кварталом захватывали партизаны. Они приближались уже к сараю, где был заперт Конотопченко. Но в это время из соседних хуторов к станице на помощь немцам подошли десятки машин. Кольцом окружили они Имеретенскую и грозили перерезать партизанам дорогу в лес.
Кольцо сжималось все туже. А небо на востоке уже светлело. Борьба стала безнадежной: к сараю, где враги заперли Конотопченко, теперь было не пробиться…
Захватив раненых, партизаны им одним знакомыми лазами ушли из станицы.
Наутро Имеретинскую наводнили немецкие войска. Они заняли круговую оборону, здесь были даже минометы и легкая артиллерия.
Поднялось солнце. Над станицей стелился осенний туман. Он полз над белыми хатами, над пшеничным полем, над золотом листвы.
По широкой пустынной улице вели под конвоем Конотопченко с двумя товарищами. Спутались, запеклись в крови его густые светлые волосы. Лицо все в кровоподтеках. Болтались вдоль израненного, исполосованного тела перебитые руки. На шее висела доска с надписью: «Я — партизан, убивал немецких солдат».
Но голова Конотопченко была гордо поднята. В глазах горела неистребимая ненависть. И казалось станичникам: это не фашисты ведут на казнь партизана, а он, непокоренный, несгибаемый, уверенный в победе, ведет их к суровой, неизбежной расплате.
На площади, у виселицы, немцы выстроили усиленный караул. Чуть поодаль, сбившись в кучу, стояли старики, женщины, дети: их насильно пригнали к месту казни. Лица у станичников были суровы и сумрачны. В глазах стояло горе.
К Григорию Дмитриевичу подошел полицай, чтобы набросить петлю.
Собрав последние силы, Конотопченко ударил ногой полицая в живот. С криком предатель покатился по земле…
Тогда германский офицер стал торопить палачей: он и в этот момент испытывал страх перед партизаном.
Палачи выбили из-под ног Конотопченко табуретку. Громадное тело качнулось в петле. Казалось, перекладина не выдержит этой тяжести…
В толпе раздался резкий крик. Поднялись сжатые кулаки. Затрещал плетень — кто-то выламывал кол. Толпа — будто это были не десятки разных, непохожих друг на друга людей, а одна напряженная, сжатая, как пружина, человеческая воля — бросилась к виселице.
Немцы стали стрелять в воздух.
Услышав выстрелы на площади, перепугались и фашистские пулеметчики, лежавшие на окраине станицы.
— Партизаны! — пронеслось по цепи. — В станице партизаны!
Охранение открыло беглый огонь. Пулеметчики стреляли по кустам, по далекому лесу, по белым хатам.
В станице же поднялась паника. Караул, покинув повешенного, побежал к околице. В упор по нему, не разобравшись, кто бежит, ударили пулеметчики охранения. Поднялись крики, стонали раненые.
Выяснилось все только через полчаса. Офицеры снова спешили на площадь. Но площадь пуста…
Ветер трепал концы срезанных веревок на виселице. Это односельчане воспользовались паникой и, рискуя жизнью, пытались спасти повешенных. Друзья опоздали на считанные минуты…
Офицер не решился подойти к трупам и снова вздернуть их на виселицу. Три дня лежали мертвые партизаны на оцепленной немцами площади. Шурша, падали на них золотые листья с родных тополей, и ветер предгорий приносил к ним запах далекого леса.
В ночь на четвертые сутки трупы казненных бесследно исчезли…
* * *
Весть о расправе в Имеретинской быстро разнеслась по предгорьям. О ней знали уже смольчане, северчане, моряки Ейска.
Мстить. Око за око, смерть за смерть.
Первыми вышли ейчане с группой партизан станицы Смоленской. Вел ейчан матрос-комиссар. Комиссар хранил в своем сердце неоплаченный счет к немцам, — они надругались над его невестой. Как праздника, ждал моряк возможности схватиться врукопашную с врагом.
После дождей установилась наша чудесная кубанская осень. Последние золотые листья ложились на землю. По утрам уже начались заморозки. Чувствовалось дыхание близкой зимы.
Группа ейчан шла длинными обходными дорогами, через леса и горы. Неслышно обходили заставы, хутора, станицы, делали замысловатые петли, заметая следы.
У шоссе недалеко от станицы Смоленской партизаны легли в кустах у обочины: смольчане ближе к станице, моряки чуть дальше, за крутым поворотом.
Они ждали сутки.
По шоссе проходили немецкие армейские части. Проносились машины с автоматчиками, боеприпасами, продовольствием. Пылили мотоциклисты.
Нет, все это было не то…
Группа продолжала ждать.
На рассвете третьего дня, когда из-за гор поднималось солнце, со стороны Смоленской в облаке пыли выросла колонна.
Шли штрафники-офицеры. Их прислали сюда, в штрафной батальон, из-под Туапсе и Новороссийска, из-под Ростова и Воронежа. Только особым — редким даже в звериной фашистской армии — зверством по отношению к мирным станичникам, к пленным и раненым, только безоговорочным, слепым выполнением любого приказа могли они добиться прощения. И не было такой изощренной нечеловеческой пытки, которой бы не щеголяли друг перед другом штрафники-офицеры.
Их-то и поджидали смольчане и матросы из Ейска. Особенно их ждал моряк-комиссар.
Под барабан, четко отбивая шаг, высоко вскидывая ноги и задрав головы кверху, широко размахивая левой рукой, шли штрафники к своей гибели.
Вот бы когда рвануться на шоссе! Но смольчане ждали: первыми по уговору ударят моряки…
Колонна скрылась за поворотом.
Там ее ждали матросы. Ближе к обочине дороги лежал комиссар. Он сжимал в руке гранату.
Колонна шла уже мимо него. Во главе шагал толстый офицер с нафабренными рыжими усами.
Вот такой же рыжий обер-лейтенант был комендантом Ейска. Он изнасиловал молодую рыбачку, невесту моряка, отрубил ей пальцы на руках, и, опозоренную, истерзанную, вздернул на виселицу…
Комиссар швырнул гранату. Потом рванул с плеч бушлат и в одной полосатой матросской тельняшке, — чтобы знал враг, с кем имеет дело, — бросился с ножом на шоссе. За ним поднялись из кустов все моряки.
Толстый офицер был жив. Его не убило гранатой — тем лучше! Чуть пригнувшись к земле, прямо на него ринулся комиссар.
Люди в полосатых тельняшках казались немцам страшным наваждением: откуда появились они здесь?..
Офицер вскинул автомат. Очередь захлебнулась: так стремительно и внезапно прыгнул комиссар на офицера.
Они упали оба, покатились, сцепились: если поднимется, то только один из них…
Поднялся комиссар. Тельняшка его была залита кровью, но он не замечал своей раны и бросился в гущу схватки.
Страшен был этот молчаливый стремительный натиск моряков. И офицеры не выдержали его — побежали к станице. Они бежали без оглядки, хотя и знали, что за бегство с поля боя их, штрафников, ждет неизбежный расстрел.
За поворотом из кустов поднялись смольчане. Их гранаты рвались среди бегущих штрафников.
Из кольца вырвалось только несколько десятков офицеров. За ними неотступно бежали моряки, пока не настигли их у самой станицы…
Уже видны были белые хаты, фруктовые сады, золотые тополя…
Из заставы у околицы грохнул одинокий выстрел, и тотчас же вслед за ним раздалась длинная пулеметная очередь: фашисты били в упор по этому страшному человеческому клубку, что в облаке пыли несся прямо на них.
Резко повернув вправо, матросы исчезли в кустах: партизанскими тропами они ушли в предгорья.
Очередь была за нами. Наступил час нашего мщения: и за Евгения, и за Геню, и за Конотопченко.