Я приказал Евгению устроить засаду и разгромить головную колонну.
И снова шли наши по лесу и недвижно лежали в придорожных кустах.
На этот раз ждать пришлось недолго. Утром на вторые сутки сигнальщики передали:
— Приготовиться!
Первым прошел танк. Лязгая гусеницами, урча мотором, он, по заведенному обычаю, простреливал кусты из пулемета и пушки.
Лес молчал. Только эхо где-то далеко в горах глухо отвечало фашистскому орудию.
За танком мчалась разведка мотоциклистов с пулеметами на прицепах.
Лес по-прежнему стоял в суровом молчании.
Из-за поворота появились две роты мотоциклистов-автоматчиков. В несколько рядов, идя вплотную друг к другу, машины заполняли все шоссе.
Евгений быстро выдернул флажок-предохранитель противотанковой гранаты и бросил ее в голову колонны. Геня ударил гранатой в хвост, командир первого взвода Янукевич — в середину.
Три взрыва служили сигналом. На шоссе одна за другой начали рваться гранаты, стрелял пулемет.
Группа уцелевших мотоциклистов, повернув машины, стала уходить в Смоленскую.
Но на шоссе выскочили одновременно Евгений и Геня. Они кинулись к прицепу подбитого мотоцикла, где стоял немецкий тяжелый пулемет.
Не зря мы изучали вооружение врага. Немецкий пулемет был так же послушен в руках братьев, как и родной РПД.
Длинная очередь разорвала воздух. Мотоциклисты стали падать. Машины кренились набок и ложились у обочины дороги.
За поворотом шоссе, куда ушли танк и мотоциклетная разведка, раздался глухой взрыв, а за ним частые винтовочные выстрелы. Это фашистская машина взорвалась на заложенной Кириченко мине. Партизаны же малой засады в последний момент успели протянуть над шоссе проволоку. Мотоциклисты, срезанные этой проволокой, лежали в пыли. Но вот со стороны Смоленской возник нарастающий с каждой минутой гул машин и непрерывное таканье пулеметов. Это немецкие автоматчики из станицы, заслышав взрывы, спешили на помощь своей колонне.
Машины их подошли к месту разгрома и открыли ураганный огонь по кустам. Только эхо отвечало автоматным очередям. Партизаны же шли цепочкой по дальней горной тропе, поддерживая своих раненых.
— В операции участвовал двадцать один человек, — доложил мне Евгений. — Подорван танк. Убито сто восемьдесят фашистов. У нас потерь нет, если не считать четырех раненых.
Впрочем, двое из них задали немалую работу Елене Ивановне. Ильин был ранен в спину и потерял много крови, ранение Скибы казалось на первый взгляд менее опасным: пуля навылет пробила ладонь. Но в пылу боя Скиба запоздал перевязать руку, засорил рану, и она долго не позволяла ему участвовать в операциях и в работе. Работы же у нас стало неизмеримо больше: мы стояли перед необходимостью строить новый лагерь.
Положение на фронте резко изменилось к худшему. Наши отступали. Враг прижимал советские войска к перевалу в глубине гор. Он стремился перевалить через Кавказ и двинуться к границам Турции.
Долина Афипса оставалась для гитлеровцев удобной «дорогой». Наша же «отметка 521» находилась вблизи Афипса, она была почти на виду. Мы вынуждены были искать новое горное гнездо, глухое и неприступное, чтобы обосноваться в нем и на зиму.
Известие об этом партизаны приняли по-разному: Ветлугин и Евгений, закадычные друзья, уже давно сигнализировали мне о непригодности нашей стоянки, они радовались тому, что мы расстаемся с нею. Но многие из отряда были огорчены: они уже прижились к нашей отметке и чувствовали себя здесь, как в родной семье.
Больше же всех огорчался Геня. Он мечтал о наступлении, смелых разведках, горячих схватках. А тут — новый отход.
«Ничего, пусть привыкает к выдержке, — думал я, — для партизан, как и для полярников, главное — крепкие нервы и терпение».
Евгений и Мусьяченко уехали верхами в горы искать место для нашего будущего лагеря. Вернулись веселые, несмотря на усталость и голод.
Они карабкались на Карабет, лазили по склонам горы Крепость, спускались в долины, десятки раз переходили вброд Афипс и «афипсики» и не находили ничего подходящего: то нет близко воды, то место слишком открыто.
Наконец за Малыми Волчьими Воротами, на южном склоне горы Стрепет, Евгений обнаружил то, что искал.
И снова мы укладывали наши припасы, стягивали веревками тюки, перебирали картошку, запрягали лошадей. Петру Петровичу Мусьяченко дохнуть было некогда; теперь вся хозяйственная часть лежала на нем. Я старался по возможности помогать ему. В труде и суматохе я не сразу заметил, что за мною по пятам ходит Геня.
— Почему ты не работаешь? — спросил я его.
Он ответил смущенно:
— Один вопрос, папа… Скажи, это не стыдно, что мы отступаем? Мы укрепимся в горах и сразу же начнем операции, да? Обидно только, что придется ждать, пока устроимся на новом месте… Я тебя очень прошу: в первую же операцию ты пошлешь меня, хорошо? Только ты дай слово, папа.
— Если не будешь нужен в лагере, пойдешь на операцию…
— Нет, ты все-таки дай слово, папа.
— Запомни, Геня, раз и навсегда, чтобы больше к этому не возвращаться: ты будешь выполнять то, что тебе приказано. Ясно?
Получилось немного резко, но так надо было.
И, наконец, мы покинули нашу «отметку 521».
Несколько раз переправлялись через Афипс — река эта запомнилась, вероятно, всем партизанам на всю жизнь. Карабкались на кручи, ехали под нависшими скалами по краю обрыва, где малейшее неосторожное движение грозило увечьем и гибелью. На этот раз нам самим пришлось прокладывать себе дорогу: убирать камни, засыпать ямы, рубить деревья…
Порой казалось, что по этой узкой, извилистой тропе с трудом может пройти разве только верховая лошадь. Но Геня каким-то чудом ухитрился водить по ней машину, а наши инженеры и директора неплохо справились с повозками.
Наш переезд не обошелся без «прискорбного события», как выразился комиссар Голубев: два партизана, перевозя на повозке спирт, обнаружили, что одна из бутылей начата и не запечатана. Довезли они спирт благополучно, но по прибытии своем почувствовали непреодолимое желание петь и танцевать. Командир их взвода доложил о происшествии мне:
— По всему видно — выпили, разбойники, не меньше, чем граммов по полтораста…
Я приказал дать провинившимся после того, как они отоспятся, по три наряда вне очереди. Комиссар же устроил им на другой день такую проработку в присутствии всего отряда, что, пожалуй, у них на всю жизнь отпала охота пить. Впрочем, неугомонный шутник Ветлугин прошептал мне на ухо:
— Если бы меня так прорабатывали, я бы запил от горя на неделю…
Место, которое облюбовал Евгений, оказалось действительно идеальным для лагеря: глухое, дикое, неприступное ущелье горы Стрепет. Его склоны круты и обрывисты. Страшно было даже подумать о подъеме на них, особенно в грязь и гололедицу. Скрытая узкая тропа вела наверх, где в восьмистах метрах от подошвы лежал отлогий выступ, покрытый небольшими буграми. В плане выступ был похож на гигантский вопросительный знак.
На этом-то «вопросительном знаке» мы и начали строительство нашего зимнего лагеря. Но я учитывал, что строительство это потребует много сил и поглотит много нашего внимания: не прозевать бы нам каких-либо крупных передвижений врага.
И Павлику Худоерко было приказано отправиться к агентурщикам на хутор Науменко. Я видел, как Геня наблюдал за сборами Павлика, и мне было и смешно и грустно за сынишку: губы плотно сжаты, а глаза детские — разнесчастные. Я окликнул его:
— Геня, а почему же ты до сих пор не собрался? Павлику одному не справиться на хуторе.
Геня весь расцвел, крикнул звонко:
— Я сейчас же, папа! Я призадумался!..
Понятно, меня можно было бы упрекнуть в отцовской слабости. Но Геня поработал во время нашего «великого переселения» за троих — он заслужил поощрение. Во-вторых, в станицах у него повсеместно находились друзья — подростки и юноши. Комсомольцы и пионеры приносили подчас такие сведения, какие не могли бы собрать взрослые станичники. Немцы не принимали всерьез подростков.