В условленные десять Арагоны, как, наверно, это было принято у них дома, уже работали. Прежде чем выйти ко мне, каждый из них, как могло показаться, должен был отстранить рукопись — думаю, что они вставали рано, и в Москве не решались менять принятого порядка.
— Хотите кофе? — Эльза, не ожидая ответа, направилась в дальний угол, где ожидал ее дорожный кофейник.
— Если вместе с вами — готовы.
— Как ты, Арагоша?
(Она звала его так и за глаза: Арагоша.)
— Готов, готов...
Пока вскипает кофе и его аромат распространяется вокруг, мы начинаем ладить нашу беседу.
— Завтра Московский университет вручает Арагону знак почетного доктора университета, и я решилась на поездку в Москву, сообразовав с небольшим делом... — она смотрит на письменный стол, посреди которого поместилась рукопись, по виду немалая.
«Сколько в ней? — стараюсь прикинуть я. — Восемнадцать или все двадцать?»
Мой взгляд, обращенный на рукопись, был не очень-то осторожен, — по крайней мере, Арагон его ухватил.
— Я тут человек... посторонний! — вдруг произносит он и, обратившись к Эльзе, пытается уточнить: — Правильно я говорю: посторонний, так?
— Посторонний, посторонний, Арагоша, — поддерживает его Эльза.
— Я тут человек посторонний и поэтому беспристрастный... Правильно я говорю: беспристрастный, Эльза?
— Беспристрастный, разумеется, беспристрастный, Арагоша, — поддерживает его Эльза все так же серьезно.
— Вот мое мнение: хороший роман... — заключает Арагон. — Один из лучших романов Эльзы...
— Не перехвалил, Арагоша? — смотрит она на него улыбаясь.
— Нет, не перехвалил... — подтверждает он с той искренностью, которая не оставляет сомнений — никаких преувеличений, все слова на месте: хороший роман.
— Может вас заинтересовать моя рукопись? — в вопросе Эльзы нет недомолвок.
— Да, конечно, вы его уже не увезете в Париж, — говорю я.
— Спасибо, — смеется она, так щедро она еще не смеялась.
Арагон задумался, казалось, тень печали впервые легла на его лицо.
— По-моему, вы опечалены? — спрашиваю я. — Что так? Ведь мы обо всем договорились.
— Это вы обо всем договорились, — кивает он в сторону нас с Эльзой. — Не я...
— Что вы имеете в виду?
— Завтрашнюю свою речь в университете — никогда не произносил речей в университете... Никогда не писал речей — скажу то, что на сердце...
— Да, скажи, что на сердце, Арагоша, — это у тебя получается.
Она протянула руку и, как мне показалось, коснулась его седин — он просиял, большего счастья для него не было. Сколько им могло быть лет в то московское утро шестьдесят пятого года? Почти по семьдесят, да, почти по семьдесят, но глаза были полны света.
— Не забудьте про университет, — произнес Арагон, когда мы прощались; по-моему, благодарственная речь в университете не шла у него из головы.
Уже прощаясь, я оглянулся и поймал себя на мысли, которая, впрочем, была для меня не новой: конечно, жизнь дала равные козыри всем, но все-таки тому, что мы зовем красотой, она дала на один козырь больше. Что я хочу сказать? При равных шансах красота уходит из жизни последней, — казалось, все отдало себя во власть возраста, а красота еще сопротивляется — она хлопнет дверью последней. Все это вдруг явилось сознанию, когда, прощаясь с Арагонами, я обернулся и увидел его и ее. Наверно, семьдесят или почти семьдесят могут дать повод говорить о возрасте, но, честное слово, два человека, возникшие передо мной, начисто отвергли эту возможность — хотелось говорить обо всем, но только не об этом.
«Как Арагоны?» — Мне интересно мнение моего спутника. Его реплика лаконична: «Их любовь к советской литературе очень нам полезна — надо беречь ее».
Но торжество, о котором говорил Арагон, отпечаталось в памяти речью Романа Самарина, взволнованной и по этой причине почти патетической, и, как мне показалось, чуть-чуть смятенной репликой Арагона. В том, как Арагон и Эльза отблагодарили хозяев, было нечто такое, что я отметил для себя накануне: знак университета был встречен с благодарностью, которая была тем более сердечной, что освещена улыбкой, выражающей добрую волю. Получасом спустя я смотрел, как еловая аллея, которая так хороша перед университетом, увлекла наших друзей от парадных врат к обрыву над Москвой-рекой, откуда открывается единственный в своем роде вид на Москву. Я не без умиления следил за спокойным шагом гостей, чьи заметно светло-серые костюмы были долго видны на фоне густо-зеленой хвои, и думал о том, что церемония в университете должна была отвлечь их от темпа и энергии повседневных дел, которыми, как я заметил, была заполнена их жизнь во французской столице. Но едва я успел подумать обо всем этом, как раздался звонок Эльзы — в интонации, с которой были произнесены услышанные мною слова, от университетского торжества не осталось и следа.
— Ну, как решили... с романом? — спросила Эльза.
Я пришел в замешательство: признаться, единственно, что я успел, это благополучно доставить роман в редакцию.
— Я вас... не понимаю, — мог только произнести я.
— Что же тут непонятного? Редакция успела составить мнение о романе?
— Вы полагаете, Эльза Юльевна, что минувшей ночи было достаточно, чтобы это мнение составить?
— А как же? — изумилась она. — В том случае, когда я даю рукопись Галимару вечером, утром я уже имею ответ...
— К сожалению, эти сроки не в наших правилах, — сказал я.
— Инициатива моего звонка вам принадлежит Арагону, — вдруг произнесла она. — Я сказала ему, что ответа еще нет, но он настоял...
Слова Эльзы тут было достаточно вполне, но она почему-то обратилась к авторитету Арагона, — кстати, как я заметил, это было с нею и прежде.
— За Галимаром нам поспеть трудно, но до вашего отъезда из Москвы мы, пожалуй, поспеем... — был мой ответ.
На этом вопрос был решен: насколько я помню, Галимара нам превзойти не удалось, но Эльза уехала из Москвы, имея положительный ответ редакции.
Эльза уехала, а из памяти не шли марсельские студенты, вместе с Арагоном поющие хвалу любви поэта:
О имя, которое произнести не могу, потому что оно на губах у меня замирает.
Словно хрупкий хрусталь, оно может от собственной тоненькой ноты разбиться...
Последний раз я видел Арагона в шестьдесят восьмом году. Редакционные дела привели меня к Андре Вюрмсеру в «Юманите», давнему и постоянному автору «Иностранной литературы». Время было более чем грозное — большая парижская пресса жестоко атаковала вашу страну, грозя ей всеми возможными карами, и все, что выражало несогласие с этим хором голосов, выглядело поступком едва ли не рыцарственным.
Я быстро поладил с Вюрмсером по поводу всех моих просьб и готовился проститься, когда распахнулась дверь и вошел Арагон. Мне сказали, что вы здесь, и я решил обязательно повидать вас... — Арагон подмигнул Вюрмсеру, прося извинения, что умыкает его гостя, и, обернувшись к двери, распахнул ее — мы вышли.
Вот так, следуя за Арагоном, мы покинули «Юманите» и перешли дорогу. По ту сторону улицы был книжный киоск — он до сих пор стоит там. Арагон раскрыл ладонь и выпростал на нее несколько франков. В следующую минуту у меня в руках оказался последний номер журнала, который по-русски зовется «Франция — СССР». Вручая журнал мне, Арагон раскрыл его на странице, осененной аншлагом: «Париж открывает новых русских поэтов».
— Мой русский возникал вместе с французским Эльзы; впрочем, французский Эльзы возник много раньше, — казалось, он воспользовался статьей в журнале, чтобы развить эту тему — как русский вошел в его сознание. — Эльза поселилась во Франции, когда ей было двадцать три, и, очевидно, тогда же стала пробовать себя во французском, но до поры до времени скрывала...
— Осмелела... при вас?
— Да, роман «Добрый вечер, Тереза» был написан при мне, хотя чуть-чуть и втайне от меня...
— Оберегалась... независимость?
Он остановился — видно, искал русские слова: он был несвободен в русском.