Мы условились встретиться в Союзе писателей, в одной из его представительских комнат, высокие стены которой были украшены характерной живописью Ци Байши, воссоздающей мотивы китайской природы. В живописи Ци Байши, исполненной тушью и красками ясных и свежих тонов, есть простота и легкость восприятия природы, как ее видит и любит изображать народ. По-моему, первая реплика, с которой началась наша беседа, относилась к Ци Байши. Рассматривая листы Ци Байши, я спросил Цао Цзинхуа, как себя чувствует художник, которому в ту пору было, по моим расчетам, без малого сто лет. Цао Цзинхуа сказал, что, к счастью, художник в здравии и продолжает работать, разумеется, в меру своих сил.
— На мой взгляд, лучший Ци Байши — это когда в картине есть кусочек живой природы: скворец на ветке, цикада на листе липы, креветки в зеленой воде — тут и красота, и естественность природы, и простор для раздумий, — аллегория, которую несет рисунок, делает мысль выразительнее. Да, в рисунках была аллегория, при этом, как в каждой аллегории, есть что-то символическое, а символы будят и воображение...
Цао Цзинхуа старается сделать свою русскую речь правильной: подлежащее, сказуемое... Как я приметил, ему это удавалось — русская речь профессора чуть-чуть книжна, но верна. Пока он говорит, я наблюдаю его. Невелик росточком, с маленькими руками, которые он предпочитает не выносить на столовину. Когда говорит о Ци Байши, встает и быстрыми шажками, почти бесшумными, идет через комнату, а потом так же бесшумно встает на цыпочки, стараясь дотянуться взглядом до картины и проникнуть в смысл иероглифов, которыми сопроводил свои рисунки Ци Байши. Но, как мне кажется, Цао Цзинхуа это редко удается — не хватает роста... Войдя в комнату, Цао Цзинхуа внес сверток, тщательно упакованный в бумагу лилейной белизны, и осторожно положил его на соседний столик — время от времени он смотрит на сверток, но делает это осторожно, избегая встревожить мое внимание.
Разговору о Лу Сине еще предстоит возникнуть, а я думаю: что скажет о писателе Цао Цзинхуа и не объяснит ли этот разговор мне одновременно и моего собеседника, не может не объяснить?
— Подобно Ци Банши, — профессор возвращается к столу, не отнимая взгляда от рисунка художника: мой собеседник не теряет надежды расшифровать иероглифы, — он любил молодежь, и его, как большую комету, вечно сопровождал шлейф, как бы это сказать, молодых дарований... Лу Синь постоянно возвращался к беседам с молодыми — он полагал, что это обновляет писателя. Рядом с собственной рукописью, над которой работал Лу Синь, часто можно было видеть тетрадку с новым рассказом юного прозаика... Не ошибусь, если скажу, что он помог стать писателями целому поколению литераторов. Характерная черта: никто из писателей не получал такого количества писем, как он, при этом и от молодых. Конечно, объяснение было в том, что он близко стоял к жизни. Важно было и то, что это был Лу Синь. У него, было правило, которому он следовал строго: он не оставлял писем без ответа... Ни единого письма...
Цао Цзинхуа продолжает рассказ, а я думаю: вот профессор и начал объяснять нам себя: взял за правило — не оставлять писем без ответа.
— У меня была единственная возможность: наблюдать, как он работал с авторами. Когда в двадцать пятом был создан журнал «Без имени» с Лу Синем но главе, я вошел в редакцию. Редакция была неподалеку от старого здания Пекинского университета, где Лу Синь тогда преподавал. Много времени отдавал редактированию — любил это делать, усадив рядом автора. Русские сказали бы в этом случае: любил колдовать над рукописью... Для Китая это было крутое время, время во всех отношениях поворотное. Армия освобождения готовилась к Северному походу. Лу Синь хотел, чтобы его как писателя лучше знали в России. Готовился к изданию русский Лу Синь — писатель написал к этому изданию свою автобиографию, которая могла прозвучать и как обращение к русскому читателю. Очень хотел постичь русский, но понимал, что для него это не просто. Когда жил в Японии, завел знакомства с русскими, не терял надежды заговорить по-русски, но успехи были скромны. Зато читал по-немецки и пытался переводить — некоторые из советских книг перевел на китайский с немецкого. Превосходно знал японский — читал и писал, хорошо говорил...
Мой собеседник вдруг поднялся и все тем же бесшумным шагом пошел к столику, где, запеленатый в ярко-белую бумагу, лежал сверток, который появился в комнате с приходом профессора. Сверток был уложен на маленькую ладонь профессора, в то время как другая ладонь осторожно вскрыла его, и из бумаги завидной белизны, как из мифической морской пены, возникла гипсовая статуэтка Пушкина, как мне показалось, работы китайского мастера. Цао Цзинхуа, не скрывая восхищенных глаз, взглянул на статуэтку: Пушкин был изваян в рост.
— Наверно, не у каждого из ваших писателей есть китайский Пушкин, а у вас будет… — произнес профессор и, скрывая смущение, закрыл глаза. — Китайский Пушкин!
Беседа продолжалась, но теперь третьим ее участником был Пушкин — за окном день близился к закату, и гипсовый Пушкин, стоящий на нашем столике, медленно розовел.
По Пушкин возник перед нами, как я понимаю, не случайно: в беседе, которая набрала порядочную силу, обещало воспрять нечто значительное.
— Случилось так, что, вернувшись из России, я явился в Шанхай. У меня была просьба русских пригласить Лу Синя в Москву. Не без труда я разыскал Лу Синя. Как я понял, поездка в революционную Россию была и его мечтой, но осуществить эту мечту не было никакой возможности — он неделями не выходил из дома. То, что делал в эти дни Лу Синь, было не просто работой писателя, исповедующего принципы революции, это был труд революционера. Сама встреча с Лу Синем была обставлена так, как может быть обставлена встреча с боевиком революции. Следуя правилам конспирации, я пришел в шанхайскую лавку японской книги и произнес слова, которые звучали как пароль: «Я — Цао... Приехал из Пекина». Мне указали на дорогу к Лу Синю. Для Шанхая это была мрачная пора — все живое ушло в подполье. Одна за другой стали известны вести: схвачен Цюй Цюбо. А потом новая весть, которая, как мне казалось, сумрачное небо Шанхая тех дней сделала черным: казнен Цюй Цюбо... Наверно, эта весть непоправимо сказалась и на Лу Сине: таким серым и немощным я его никогда не видел. Не время было просить его о предисловии к сборнику, рукопись которого я привез в Шанхая, но я решился — к этому сборнику предисловие мог написать только Лу Синь. Дальше события развивались по дням: шестнадцатого октября он все-таки собрался с силами и написал предисловие. Семнадцатого прислал мне письмо и предупредил, что предисловие написано; восемнадцатого, как я узнал, он уже не встал с постели; девятнадцатого — скончался... Именно девятнадцатого прибежал сосед с номером вечерней газеты: «Умер Лу Синь...» До сих пор на сердце лежит камень этого дня — не могу сдвинуть... Помню, весь день двадцатого октября ходил по городу, боялся вернуться домой, все думал: «А конверт с рукописью еще идет, как от живого Лу Синя... И наверно, еще будет идти завтра, а может, и послезавтра...» Когда вернулся домой, конверт лежал на столе, — по-моему, это была последняя его рукопись...
Мой собеседник умолк, поднял маленькие руки, закрыл ими лицо, но рук не хватало. Молчал, только больше обычного ссутулил плечи да не мог отнять рук от лица, долго не мог отнять рук от лица, а когда это удилось сделать, в комнате смерклось. Это было видно и по гипсовой скульптуре Пушкина, точно тень происшедшего пала и на нее.
— В самом начале тридцатых на выпуск советской книги был наложен запрет. Карался не только выпуск книг, каралась связь с СССР. Но Лу Синь был человеком бесстрашным — он задумал издание «Железного потока» и специально для этой цели создал издательство, назвав его, как говорят русские, «для отвода глаза «Издательство трех бездельников» — по-китайски это звучит так! «Сань синь шу». Забавное название не на шутку развеселило читателей — пока они смеялись, «Железный поток» был раскуплен и, естественно, прочитан... Однако кто были те «бездельники», которых имел в виду писатель, сочиняя название своего издательского дома? Оказывается, все три были в ту пору живыми людьми. Первый — Лу Синь, второй — Цюй Цюбо, третий — Цао Цзинхуа... Как говорят русские, «голь на выдумки хитра»: по Шанхаю пошел гулять анекдот: «Если они бездельники, эти трое, то они должны быть не бедными людьми. Если же они, эти бездельники, не так бедны, то не должны быть революционерами. Если же они не революционеры, то по крайней мере недруги революции, а следовательно, должны внушать доверие даже людям богатым...» Вот он, истинный секрет названия «Издательство трех бездельников». У Серафимовича была легкая рука. Вслед вышли советские пьесы: «Хлеб» Киршона и «Страх» Афиногенова, большая проза — «Города и годы» К. Федина, «Я, сын трудового народа» В. Катаева, «Хлеб» А. Толстого, антологии рассказа, в том числе Лавренев, Сейфуллина, Неверов...