Я говорю об этом с известной долей уверенности, так как эту уверенность внушил мне сам Борис Ефимович — в предпоследней главе ефимовской книги «Невыдуманные рассказы» дан портрет Кольцова. Глава написана вдохновенно — в ней не просто вера в совестливую душу брата, в ней восхищение перед подвигом человека-коммуниста, до конца сохранившего самое высокое достоинство, достоинство идейного человека. О Кольцове в Испании говорили наши большие военные, говорили хорошо: Малиновский, Мерецков, Н. Г. Кузнецов, Батов, Мамсуров. Вот что думает герой Хемингуэя о человеке, образ которого, как нам кажется, американский художник списал с Кольцова: «...а Карков понравился. Карков — самый умный из всех людей, которых ему приходилось встречать. Сначала он ему показался смешным — тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами... Но Роберт Джордан еще не встречал человека, у которого бы была такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие... Ему никогда не надоедало думать о Каркове». Категорические суждения тут могут быть и не совсем уместны, однако если Карков — Кольцов, то Джордан — все-таки Хемингуэй.
И не только о предпоследней главе книги может идти речь, если говорить о том, как воспринял Ефимов испанскую вахту брата. По праву старого комбатантства в «Красной звезде» я попросил Бориса Ефимовича принять участие в начинании, которое мне дорого, — я говорю о постоянной выставке, посвященной вечной теме материнства: друзья художники помогли мне создать эту выставку в отчем городе на Кубани. Речь шла о портрете матери Ефимова, — по крайней мере, эту задачу решили так многие художники. Борис Ефимович решил этот замысел по-своему, вложив в работу свою большую мысль: ну, разумеется, картина воссоздавала портрет матери, однако рядом был Кольцов. Картина запечатлела момент знаменательный: возвращение Михаила Кольцова из Испании в 1937 году и встречу его с матерью на перроне вокзала. И вот что интересно: речь, как известно, шла о портрете матери, а художник отождествил этот портрет и с портретом брата. Видно, когда речь шла о становлении характера, больше того, о его мужании, мать и старший брат были для Бориса Ефимовича нерасторжимы.
Телевидение решило снять документальный фильм о Ефимове. Предполагалось инспирировать диалог, наглядным поводом для которого должны были послужить работы художника — в Москве, в выставочном зале на Крымском набережной, заканчивалась большая выставка Бориса Ефимовича. Одну сторону в этом диалоге, естественно, представлял автор, другую... по праву старого комбатанта пришлось представлять мне. Когда вспыхнули прожектора, мы, не очень искушенные в такого рода съемках, как показалось, немало встревожились, однако, преодолевая смятение, к ринулись в бой. Что касается меня, то смелость ко мне прибывала по мере того, как мы приближались к тем работам художника, которые были связаны с порой, где скрестились наши пути, — я говорю о военной поре. Мое мнение, что здесь ефимовский талант достиг своей высоты, как своей силы неотразимой обрели его удары по фашистской нечисти. Память обратилась к тем дням войны, когда возникла ефимовская классика: «Истинный ариец должен быть высок, строен, белокур». И в этой же последовательности: макака Геббельс, туша Геринга, смоляной зачес Гитлера. Или Гитлер, остригающий волосатую спину Муссолини: «Сбор шерсти к зимней кампании». Или рисунок, даже не рисунок, а неотвратимое клеймо возмездия: скамья подсудимых в Нюрнберге в канун Нового, девятьсот сорок шестого года и петля, повторяющая цифру «6» над головами преступников... Когда выстраиваешь в сознании все, что сделал Ефимов за годы воины, имея в виду гитлеровскую верхушку, нельзя не обратить внимание, как художник искал изображение каждого из своих персонажей, не пренебрегая и знанием зоологии. Наверно, всех превзошел Геббельс, которого в точном соответствии с оригиналом Ефимов изобразил макакой, не лишив и хвоста, — с легкой руки художника этот рисунок обошел листы многих карикатуристов.
Однако диалог в выставочном зале на Крымской набережной не минул еще одной темы творчества Ефимова той памятной поры, что, как представляется мне, прямо взаимодействовало с нашей дипломатией: речь шла о втором фронте. Стоя перед ефимовской карикатурой «Совещание военных экспертов», я вспомнил, что в моем романе «Кузнецкий мост» есть прямая ссылка на эту работу художника. Рисунок помечен более чем тревожной датой в истории войны: октябрем сорок второго — календарь с этой датой над столом английских генералов, склонившихся над картой Европы. По одну сторону стола молодые генералы, олицетворяющие готовность к действию, наделенные именами-символами: Решимость и Смелость. По другую — их антагонисты: генералы, у которых тоже символические имена, но другого свойства — Авдругпобьют, Стоитлирисковать, Ненадоспешить, Давайтеподождем, Какбычегоневышло. (В скобках заметим, что текстовка под рисунком, в частности вот эта находка с символическими именами, выполнена мастерски.) Рисунок нес сатирический заряд немалой силы и как бы единоборствовал с противниками большого десанта. Помню, как этот рисунок, вывешенный на Кузнецком вместе с другими листами «Окон ТАСС», собрал толпу москвичей — полемика, возникшая здесь между различными группами горожан, отразила отношение к союзникам, — читатель найдет этот эпизод в семьдесят четвертой главе романа.
Мы помним ефимовекие работы, пафос которых в критике противников второго фронта, и прежде всего, конечно, Уинстона Черчилля. Надо отдать должное художнику, его не смущало, что в поле огня оказался, при этом не однажды, глава союзного правительства, — в действиях художника есть своя логика, его удары небезотносительны к соответствующим шагам нашей дипломатии, у которой был тут свой план и свой замысел. Черчилль, не без труда поместившись в кресле, наблюдает, как Гитлер по ту сторону Ла-Манша, под метелку, а вернее, под швабру подскребает свои резервы, направляя их на восточный фронт. Глава британского кабинета, расположившись на груде армейских мундиров, усердно трудится, чтобы пришить последнюю пуговицу, — в подтексте мнение тех, кто критиковал Черчилля: «Союзники оттягивают открытие второго фронта, ссылаясь на то, что последнюю пуговицу на мундире военных еще предстоит пришить. Над головой Гитлера повис дамоклов меч, а те, в руках которых конец каната, удерживающий этот меч, увлечены дискуссией о втором фронте.
В диалоге с политиками, кто оттягивает открытие второго фронта, у художника, если так можно сказать, своя изобразительная интонация, как и постепенно вырисовывается свой типаж. Не могу сказать, чтобы тут не было преемственности с героями карикатур двадцатых годов, когда в поле зрения художника все чаще оказывались твердолобые, — монокль, разумеется, отсутствует, да и смокинг заменен более строгим платьем, приличествующим военной поре, но аналогия нет-нет да прорвется, при этом и в текстовках под рисунками, — кстати, литературное обрамление, как всегда у Ефимова, на высоком уровне: фраза лапидарна, она синхронно соотнесена с рисунком, она выдает острослова. В нерасторжимой связи с рисунком это, конечно, эпиграмма, и, как каждая хорошая эпиграмма, готовая обрести ту завидную летучесть, когда стихотворная строфа передается из уст в уста и творение автора удостаивается самой высокой похвалы — его, это творение, делает своим народ. Если же вернуться к достоинствам того, что создаст уже не кисть, а перо Ефимова, то надо сказать, что Борис Ефимович принадлежит к тем художникам (они были в истории нашего изобразительного искусства — Нестеров, Рерих, Грабарь), у которых перо соперничает с кистью. Книга Ефимова «Невыдуманные истории» — свидетельство тому. В книге есть главы, которые бы сделали честь и литератору, — например, глава о Нюрнберге. Помянул главу о Нюрнберге и подумал, что это, наверно, не случайно, — да только ли о литературных достоинствах этой главы надо говорить, если тут ефимовский антифашизм достиг той воинственной патетики и гнева, какую может обрести это понятие в устах человека, объявившего войну чуме века, войну не на жизнь, а на смерть.