Но, быть может, рассказ о Минасе не следует сводить к его колористическому новаторству. Для меня новизна живописи художника в самом лике Армении, как он возник на полотнах Минаса. Я говорю о душевном строе человека, его психологическом первородстве, не в последнюю очередь о его чувстве пластики. Ну вот хотя бы групповые портреты семьи Минаса. Великолепен портрет отца и матери на фоне гор. Портрету сопутствуют подробности, которые хороши в своей психологической достоверности. Эти подробности идут от главного. В чем оно, как я понимаю? Надо было бы дать картине иное название, я бы назвал ее: «Усталость». Да, закончен долгий день в зное и пыли, крестьянский день, и усталость на минуту оставила людей. Они, в сущности, еще молоды и полным сил, но усталость отторгла их друг от друга: кажется, на минуту оборвались нити, соединяющие их. И еще: вон как упали их руки, особенно у отца, — тоже усталость... Очень хорош этюд, выдержанный в серо-сине-сизой гамме, «Ожидание». В этюде — ожидание сына матерью, а следовательно, возвращения его в отчий дом. В самой фигуре матери, тревожно упрятавшей руки в складки одежды, которая одновременно кажется и синей, и зеленой, и черно-серо-белой, видится печаль неизбывная — поистине ожиданию матери должны аккомпанировать такие краски.
Но ошибочно думать, что «Ожидание» всего лишь эпизод, подсмотренный художником, в котором предвечерняя мгла соединилась с состоянием души. «Ожидание», как мне видится, открывает цикл, в котором продолжено именно это настроение. Это и «Армения», где настроение великолепно выписанных женщин сомкнулось с камнями типично армянского города, повторяющего линии классической архитектуры, с деревьями, не столь могучими, но живописными, какими могут быть деревья на городских камнях, и, конечно, с отрогами невысоких гор, без которых в Армении нет даже городского пейзажа. Это настроение как бы продолжилось и в «Осеннем пейзаже», лейтмотивом которого являются уже по-осеннему обнаженное дерево, ярко-желтый октябрьский колорит картины и, главное, отдаленно перекликающиеся с островерхими вершинами армянских гор купола церквей, поднявшиеся над городом и безошибочно указавшие: Армения! И, наверно, настроение этого цикла композиционно точно передано в своеобразной череде женщин, пришедших к «хачкару» — «черному кресту», стоящему на могиле дорогого им человека. По-разному выражено горе на лицах женщин — у одних оно открыто, как открыты их лица, у других стыдливо затенено. Горе, разумеется, одно — утрата близкого человека, но в нем, в этом горе, гамма оттенков. И, точно помогая нам понять, как отозвалось лихо в душах женщин, художник будто дал им по дереву, чтобы они имели возможность защититься от беды, — поистине, дерево, вставшее рядом, способно оборонять женщину.
Горе стыдливо. Женщины, на которых остановил свой взгляд художник, выражают это, как мне видится, пластикой самих своих фигур, в которой и певучая линия, и грациозность, и свой ритм, характерный для восточной женщины. Если все это назвать пластикой, то надо призвать, что черта эта характерна для художнического видения Минаса, когда в поле этого видения именно женщина. Нет, я не голословен — мне легко доказать это мое утверждение потому, что художник дал достаточно примеров, чтобы я мог на них опереться. Ну хотя бы вот эта девушка с платком — как выточен ее стан, а с каким истинно девичьим изяществом она приподняла лоскуток батиста, задержав взгляд на едва приметной мережке. Вся фигура девушки очень гармонична, и как хорошо это видит художник. Я и прежде замечал: его глаз точен, когда видит прекрасное. По-своему пластичен, хотя детски юн, портрет Мариам, — в ней уже есть статность плеч, но особый рисунок щек и своеобразная, свойственная только детям линия губ, их припухлость выдают подростка — это, конечно, детский портрет. Очень хороша по настроению картина Минаса «Воспоминание. У лампы», помеченная семьдесят третьим годом. Картина перенесла нас в предвечерье, в любимый Минасов час. На это указывает не только колорит картины, серо-зеленый, не высветленный, но самое действие того, что мы видим: девушки, которые, быть может, только что читали стихи (в руках одной из них раскрытая книга), зажгли керосиновую лампу. Казалось, куда как нехитра находка — девушки у только что зажженной керосиновой лампы, а сколько в ней, в этой находке, поэзии: и ощущение небольшого города, который в эту минуту отдает себя во власть ночи, и таинство предвечерней беседы юных красавиц, которой, можно подумать, сопутствует загадочность, и особый настрой молодых душ, которым самой природой дано воспринимать очарование этого необыкновенного часа.
В ряду картин, в которых Минас заворожил нас пластикой женских образов, конечно же первенство должно быть отдано своеобразному семейному портрету — в этом портрете мы видим художника в кругу любимых женщин: матери и жены. Поводом к написанию портрета, как нам кажется, послужило событие неординарное: в дом вошла молодая женщина. И все в доме приняло порядок, как увидел его, как должен был увидеть Минас. Это свое новое видение художник выразил в портрете, который перед нами: мать с независимостью, чуть строгой, церемонной, села у торцовой доски стола, а молодые — в противоположном конце. Но речь идет и о том, как Минас написал Гаянэ, свою суженую. В самом этом письме, конечно, вся мера любви. В наклоне головы женщины, едва приметном, но, конечно, обращенном к мужу, в линиях открытой шеи, в самом укладе волос, в вырезе воротника, в покрое платья (не в такие ли платья одевали своих героинь Рафаэль и Леонардо?), во всем облике женщины, неулыбчивом и вместе с тем исполненном негасимой прелести, есть что-то от самого лика армянской мадонны. И еще: краски, которыми написаны мать Минаса и сам Минас, повторились в красках интерьера, они будто распространились по стенам, окнам, дверям. И единственно, кто сберег своп краски, каких нет вокруг, намертво приковав к себе наше внимание, это Гаянэ. Здесь зрительный центр картины. И вы начинаете понимать, что это одновременно и групповой портрет, и портрет Гаянэ.
Особый сказ об автопортрете Минаса, каким явил его художник в этом групповом портрете. Свет Гаянэ точно озарил Минаса — в облике художника весь строй дома, все, чем живет семья: труд, покой, радость труда, от которой шаг до счастья, неколебимость быта, вера в то, как это крепко и падежно. Есть чувство гордости, которым дышит на этом портрете все существо Минаса. Конечно, счастье начинается с матери, но и свет, который воспринял Минас от женщины, сидящей рядом с ним, не отнял у него сил.
И тут, наверно, самый раз сказать об особой сфере в творчестве Минаса, без которой трудно понять его как художника и которая значительна, зрима и по-своему многомерна. Говорят, что у Рембрандта было двести автопортретов. Как мне кажется, это свидетельствовало не столько о внимания к собственной персоне, сколько к человеческой природе. Знаток человека, несравненный исследователь его душевных метаморфоз, его психологии, он полагал, что, постигая себя, он постигает человека. Не беда, что речь идет о нем самом, главное, что он может увидеть себя в любую минуту, при этом в моменты, раскрывающие разные душевные состояния натуры. Последнее важно: среди тьмы автопортретов, написанных Рембрандтом, нет двух похожих один на другой, прежде всего но душевному состоянию. Я не видел двухсот автопортретов Минаса, я видел их двадцать, но в них неоглядная гамма настроений. И вот что интересно: лаконичная живописная манера, как и отказ от детализации, не обеднила лица, не лишила его многосложности, свойственной человеку, несущему мысль. Мне был интересен автопортрет в красной косынке — в глазах, чуть искаженных прищуром, в губах, едва заметно искривленных полуулыбкой, в провалах щек прорывается гнев, признаться неожиданный, если учесть, что это портрет Минаса. В сочетании с красной косынкой, срезавшей лоб и упавшей одним концом своим на плечо, это выглядит почти грозно — необычный Минас. Даже трудно представить, что он способен быть таким, но, быть может, в таком Минасе разгадка коллизий, в которые нам еще предстоит проникнуть. В непосредственной связи с автопортретом в красной косынке я хотел бы рассмотреть автопортрет в берете — в этом портрете неудовлетворенный, потерпевший неудачу Минас. Глаза полны скорби, в нескрываемой обиде сомкнуты губы, в откровенном вздохе вздуты ноздри — человек, перенесший удар, откровенно терпящий поражение, человек, которому явно не хватает воли, чтобы устоять на ногах. И, наконец, тот светлолицый портрет, больше того, портрет праздничным, освещенный, тем вечным, чем одарила художника рядом сидящая женщина, — истинно, тут предел того, что может дать один человек другому, чтобы сделать его счастливым.