Итак, фактическое знакомство с Платоном, и именно с его общественными построениями, вполне констатируется и биографией Томаса Мора и цитатами из «Утопии». Чтобы уже покончить с затронутыми тут вопросами о восторженном отношении Томаса Мора к классическим народам, прибавим еще, что римлян он ценил, по-видимому, гораздо больше как государственных практических деятелей, нежели как творцов литературы. Во вступительном (уже разобранном в третьей главе настоящей работы) диалоге, предлагая воров не казнить, но посылать на работы, Гитлодей ссылается при этом на пример римлян, «опытнейших людей в управлении государством» [264]; напротив, философию римскую он не ставил ни во что, и Гитлодей даже не рискнул научить утопийцев латинскому языку, боясь, что «кроме поэтов и историков, тем ничего больше из римской литературы не понравится» [265]. Итак, только греческая философия и «царь» ее, Платон, могли быть достойными образцами для подражания. Теперь посмотрим, как отразилось это влияние на построении «Утопии».
Если между обстоятельствами, при которых зародилось «De civitate Dei», и обстоятельствами, при которых была написана «Утопия», существует лишь отдаленное и условное сходства и то исключительно в смысле влияния на психику Томаса Мора (блаженного Августина), то можно сказать положительно, что социальные условия, окружавшие Платона, и социальные условия, окружавшие Томаса Мора [266], имели немало между собой общего, немало аналогий можно между ними провести без малейших натяжек. Из двух взглядов на экономическое развитие древнего мира, высказанных в последнее время, взгляд Бюхера на хозяйственную жизнь всего древнего мира как на строй «домашнего хозяйства», этот взгляд никакими подтверждениями не был обставлен, а был, так сказать, декретирован его автором в качестве аксиомы, не требующей никаких доказательств. Напротив, мнение Мейера, что в древнем мире существовал и капитализм, и классовые очень резкие деления, и развитое товарное производство, это мнение установлено на неопровержимом и прочном базисе. Бюхер потому не привел никаких фактов в подтверждение своей догадки-«аксиомы», что таких фактов не существует вовсе. Экономист, знакомый из всеобщей истории преимущественно с историей Германии в новое время, Бюхер в 11 страничках на разные лады повторяет свое мнение, но факты отсутствуют. Для красоты и стройности схемы ему понадобилось ввести в нее и древний мир, но сам по себе этот мир его вниманием не пользуется. Разбив всемирную историю (а он ее рассматривает как единое целое) на три периода: домашнего, городского и национального хозяйств, Бюхер произвольно наметил хронологические водоразделы, и древний мир оказался вместе с первой половиной средних веков в первом делении, под которым уже красовался заблаговременно возвещенный ярлычок со словами «домашнее хозяйство». Схема вышла стройной, но словесные построения весьма часто в опытных литературных руках выходят стройными, не выигрывая от этого ничуть в реальности, в правдивости. Схема Бюхера не в состоянии объяснить, в сущности, ни одного крупного факта классической истории, а приняв мнение Эдуарда Мейера, мы поймем важные события и движения социальной жизни классических народов. Но это мнение не только объясняет античную историю, по крайней мере в главнейших ее чертах, он в свою очередь подтверждается, обосновывается целой массой несомненных фактов экономического быта. С этими двумя теориями произошло то, что должно было произойти: фикция Бюхера остается красивым и бесплодным памятником словесной архитектуры, а воззрение Мейера наталкивает исследователей на новые и новые изыскания в указанном направлении. Оконченное в самом начале 1901 г. огромное двухтомное исследование профессора Пельмана [267] служит одним из красноречивых ответов на два вопроса: 1) существовал ли капиталистически строй в древности или не существовал и 2) объяснимы ли хоть как-нибудь с точки зрения бюхеровского взгляда те факты и идеи социального характера, которые так прекрасно и полно изложены в труде Пельмана. Пишущий эти строки не оставил без проверки ни одной почти (за вычетом 4–5) ссылки ни в указанном исследовании Пельмана [268], ни в работах Мейера («Geschichte des Altertums» и «Экономическое развитие древнего мира»), и это дает нам полное право утверждать, что ни Мейер, ни Пельман не притягивали факты насильно в угоду своим воззрениям, что они не модернизовали греческий строй, отмечая в нем все характерные стороны капиталистического производства, а только свели воедино разбросанные в источниках прямые указания. Но специально для нашей темы эти источники дают то, на чем исследователям греческой жизни останавливаться не было никакой нужды; они дают яркую аналогию, картину экономического строя, который во многом более походит на строй Англии XV–XVI вв., нежели на хозяйственную жизнь какой бы то ни было другой страны или другой эпохи. Не в том даже дело, что в государствах Эллады в III–IV вв. до н. э. были разительные противоположности социальных положений, что денежная и промышленная спекуляция усиливала и расширяла эти социальные контрасты: в этом отношении III и IV вв. Эллады могут найти себе довольно аналогий во всемирной истории. Но быстрота полнейшего обнищания масс роднит эту эпоху с временами Томаса Мора. Два-три поколения видели и начало, и апогей этого процесса, и, может быть, именно быстрота его темпа вызвала такую лютую, откровенную и смертельную классовую вражду. Восстания в греческих государствах кончались в эти годы, в конце V, в IV и III вв., почти всегда беспощаднейшей резней; так было в Керкире в 427 г., в Аргосе в 370 г., во множестве других государств. «Всегда только бедняки ищут справедливости», — говорит гениальный наблюдатель тогдашней действительности Аристотель, сильные же ничуть в ней не нуждаются» («άεί γάρ ζητοϋσι τό δίκαιον, καί τό ϊδον οί ήττους, οί δέ κρατοϋντες ούδέν φροντίζουσιν»). Эти взывания о справедливости и яростные вспышки недовольства столь же мало помогали делу, как подобные же явления в Англии XV–XVI вв. (где только безнадежность борьбы вследствие большей консолидации государственной власти была очевиднее, и поэтому вспышки несравненно реже и меньше). Взаимная ненависть классов дошла до того, что, по словам Архидама, «врагов боялись меньше, нежели сограждан, богатые скорее готовы в море бросить свои богатства, нежели поделиться с бедняками, а бедняки ничего так не желают, как ограбить богатых». «Я хочу и мыслью, и делом вредить народу и быть ему врагом», — так клялись члены олигархических партий [269]. Таковы были междуклассовые отношения в Элладе, когда жил и писал Платон.
Платон был поэт в душе, и это (может быть, в несколько иных выражениях) успело уже стать трюизмом, — до такой степени поэтический колорит парений его мысли бросается в глаза при чтении его произведений [270].
Он искал полноты, законченности, образности, и в метафизической, и в общественной своей философии; его мысль прилеплялась к цельным построениям, к всеобъемлющим фикциям; в метафизике он создал «разумные идеи», делающие единообразным весь видимый мир, в общественной философии нарисовал сказочную «Атлантиду».
Хотя диалоги «Тимей» и «Критий», в которых говорится об «Атлантиде», и не столь важны для характеристики общественных воззрений Платона, как «Πολιτεία», «Νόμοι», тем не менее мы должны и их коснуться, ибо они указывают отчасти на то, что Томас Мор был действительно внимательным читателем греческого философа. Платон маскирует свою фикцию и даже так удачно, что вплоть до конца XVIII в. сбивал с толку географов и археологов, искавших Атлантиду [271] в самых разнообразных широтах. Достигает он правдоподобия тем же способом, каким стремился впоследствии к тому же Томас Мор: он называет известные имена реальных личностей (своего родственника Крития, деда этого Крития, Солона), указывает географическое положение Атлантиды и т. д. В указании географического положения он мог быть даже точнее Мора, ибо относит действие ко времени за 9 тысяч лет. В те счастливые времена афинянами руководили непосредственно сами боги, чем и объясняется их счастье (вспомним молитву утопийцев, чтобы бог сохранил им их законы, если они ему угодны, а если есть лучшие, чтобы внушил им мысль об улучшении). Климат в древних Афинах был превосходный (как и в Утопии). Охраняли ее от врагов воины, помещающиеся в особой крепости, обведенной стеной (как в Утопии — стража, так же в крепости, in castello). Своими превосходными законами древние афиняне обязаны мудрости своих первых законодателей (как государство Утопии своему основателю — Утопу). Золота и серебра жители Афин не знали (как и жители Утопии); сады и столовые были у них точно так же общие; женщины точно так же могли участвовать в войне; частной собственности древние Афины не знали. Словом, древние Афины в этих диалогах Платона выступают в виде идеально и божественно-справедливо устроенного государства. Это-то идеальное государство принуждено вести борьбу с жителями Атлантиды — острова, лежащего неподалеку от Геркулесовых столбов. Атлантида была роскошным, утопавшим в изобилии плодов земных островом [272]; Атлантида богата и сильна, Афины — мудро устроены и живут только в довольстве, но зато афиняне в нравственном отношении выше своих врагов. Чем разрешилась их борьба, мы не знаем, ибо диалог «Критий» не кончен, но мы можем вспомнить, как утопийцы уничтожили в прах богатое и сильное, но несправедливо живущее государство алаополитов [273]; быть может, подобным же эффектным доказательством силы хорошо устроенного государства и Платов хотел окончить свой диалог? Но вообще оба диалога об Атлантиде и древних Афинах больше внешней, художественной стороной, частностями (правда, характерными) близки к «Утопии». Иного характера сходство «Утопии» с другими двумя произведениями Платона: «Республикой» и «Законами».