— Впервые вижу этого человека…
Вслед за Лужником одного за другим допросили до сорока заложников. Гестаповцы старательно доискивались сообщников профессора, но они словно сговорились: «Не знаем такого!..»
Профессора потащили в клуню, где укрывались женщины и дети. При появлении гестаповцев они, как цыплята от стаи коршунов, начали было разбегаться. Одна молодая женщина бросилась было на огород, но жандарм дал короткую очередь, и она, взмахнув руками, повалилась в картофельную ботву.
Бежать запрещено. Смотреть можно. Даже желательно, чтобы все видели, как истязают и пытают партизан. За попытку бежать — расстрел на месте.
Перепуганные женщины и дети забились под плетень, под стены, боясь показываться гестаповцам на глаза и не менее страшась прятаться от них.
Тем временем гестаповцы придумали новый способ допроса профессора. Они привязали его тросом за покалеченные руки и начали подтягивать к перекладине. Подтянут, раскачают и бросят, подтянут, раскачают и бросят. Так несколько раз. Профессор корчился от боли, до крови кусал себе губы, но молчал. Он казался уже мертвым. Но гитлеровцы отливали его водой и снова — в который уже раз! — подвергали пыткам.
Молчание профессора приводило обер–фюрера в бешенство. Он выходил из себя от бессилия вырвать из этого партизана–ученого хоть какое‑нибудь признание. Гестаповцы уже не требовали сведений об отряде, добивались от профессора лишь раскаяния. Обещали ему сохранить жизнь, если он отречется от партизан и покорится немецким властям.
Профессор и на это ничего не отвечал. Поздно вечером его, измученного, полуживого, бросили на телегу, словно в насмешку, крепко связали ему искалеченные руки и отвезли в колхозный сарай. Там уже вторые сутки ждали своего приговора сто сорок шесть заложников. Гестаповцы, видимо, нарочно бросили туда искалеченного и окровавленного профессора, чтобы вселить в заложников еще больший ужас и тем развязать им языки.
В сарае было темно и стояла какая‑то страшная тишина, лишь изредка нарушаемая боязливым вздохом, робким покашливанием. А где‑то рядом за стеной монотонно и однообразно постукивали подкованные сапоги жандармских стражников.
— Воды! — в беспамятстве пробормотал профессор. — Дайте воды!..
Зашелестела солома. Тихо забулькала из бутылки вода. В углу возле профессора кто‑то уже хлопотал, смачивая ему голову. Сознание к Петру Михайловичу вернулось лишь ночью. Некоторое время он лежал притаившись, пытаясь угадать, где находится. Ему казалось, что возле него по-прежнему гестаповцы.
— Кто здесь? — спросил он шепотом.
— Свои, Петр Михайлович, свои, — ответили ему.
Кто‑то не удержался, приник к нему и заплакал.
— Не нужно плакать, — прошептал профессор. — Воды дайте…
Ему поднесли ко рту бутылку. Он долго и жадно пил из нее. Потом заложники накормили его, чем могли.
Один крестьянин снял с себя нижнюю рубашку, потихоньку разорвал ее и осторожно перевязал профессору раны на руках и на ногах.
Все это делалось впотьмах, без слов и с такой трогательной заботой, что кое‑кто не удержался и снова начал всхлипывать.
— Не надо, — еле слышно проговорил профессор. — Не надо… И стонать не следует… Пусть не думают, что мы малодушны!..
На дворе взошла луна. Сноп тусклого света пробился сквозь небольшое оконце в сарай.
Темнота немного рассеялась. Уже можно было вблизи различать фигуры и бородатые лица заложников. Как только профессор увидел рядом с собой знакомую фигуру Степана Шевченко, вдруг словно забыл о ранах.
— Не слыхали, Степан, — лихорадочно зашептал он, — — вышли наши из окружения?
Заложники поняли, что сейчас это его больше всего беспокоило. Но, к сожалению, никто из них не знал, где теперь партизаны, удалось ли им прорвать окружение.
— А каратели?.. Куда каратели направились?..
— Говорят, Вовчанский лес окружают, — произнес кто-то в темноте.
— Вовчанский?..
И все заметили, как впервые радостно вздохнул профессор. Он сразу же оживился, будто его известили, что его вот-вот должны освободить.
— Да уже скоро… — тихо заговорил он. — Слышите? Уже под Киевом наши…
Заложники, затаив дыхание, ловили горячие слова профессора Буйко. Многие из них впервые слышали, что Красная Армия уже переходит Днепр. Именно в эти дни гитлеровцы особенно яростно шумели в газетах и по радио о непобедимости своей армии. Даже распространяли слухи, будто их войска снова подошли к Москве. И вдруг в этом темном сарае–тюрьме крестьяне услышали такую желанную и такую радостную весть: «Наши под Киевом!»
А из угла, где все время что‑то скреблось, неожиданно подполз вспотевший дед Порада.
— Ну, Петр Михайлович, счастливой дороги! Поспешайте…
В углу заложники расковыряли некогда замурованную отдушину и проломили в стене дыру.
— Дырка выходит в яр, — объяснил дед. — Яром до камышей. А там — пусть вас пречистая оберегает!
Профессора охватило волнение: он не знал, что ему готовят побег.
— Спасибо, спасибо, друзья мои, — горячо прошептал он. — Не знаю… чем вас и отблагодарить…
И вдруг, подумав, заколебался:
— Нет… видимо, нельзя…
Крестьяне, недоумевающе притихли: почему нельзя? Ведь завтра, если он не убежит, его непременно казнят.
— Я знаю, — сказал профессор. — Завтра меня добьют… Но если я убегу — убьют всех вас. И не только вас… детей ваших… Раненых уничтожат. И село сожгут…
В сарае стало совсем тихо. Только теперь заложники сообразили, что, готовя побег профессору, они тем самым готовили могилу себе, своим родным и всему селу. С минуту люди находились словно в оцепенении: трудно было согласиться с профессором, но не легко было и не согласиться с ним.
Приближался рассвет. Постепенно тьма в сарае рассеивалась. На потолке вырисовывались темные от пыли и паутины контуры перекладин, а на полу — согнутые фигуры людей — молчаливые, задумчивые, беспомощные.
Никто в эту ночь не сомкнул глаз. И каждый с тревогой ждал, что принесет ему утро.
…Утром все население Ярошивки согнали на берег Ирпени. Согнали всех — от дряхлых старух до малых детей. На берегу женщин и детей сгрудили в кучу перед крайней хатой.
Это была хата Андрея Родйны. Она стояла на пригорке— небольшая, аккуратная, приветливо белея в окружении курчавых вишен. У порога росли два высоких тополя, и издали этот маленький дворик походил на миниатюрный живописный замок, который прилепился к самому краю берега, высоко подняв в небо два зеленых шпиля.
Позади толпы встали жандармы. Вдоль берега — из края в край, до самой плотины — вытянулась цепь автоматчиков. На пригорке за хатой торчали пулеметы, посреди улицы остановился танк, а вокруг села, готовая к бою, залегла крупная часть СС с пулеметами и минометами. Создавалось впечатление, что гитлеровцы готовились одновременно вести бой и за селом и в самом селе.
Вскоре за рекой показалась длинная вереница заложников, Их тоже пригнали на этот берег и поставили рядом с толпой женщин и детей.
Отдельно и под особой охраной привели профессора. Его вытащили за связанные искалеченные руки на пригорок и бросили возле тополя на возвышенности, чтобы всем было видно.
Во дворе засуетилась карательная команда. Между рядами автоматчиков, как вдоль почетного караула, следом за обер–фюрером на бугор поднялась стая гестаповской офицерни.
Народ стоял неподвижно. Люди с ужасом смотрели на беготню вокруг профессора и чувствовали, что именно сейчас, на их глазах, готовится что‑то небывало жестокое и страшное.
Профессор лежал на бугре под тополем, как на высоком помосте. Лежал, опираясь на локоть, немного задумавшийся и, казалось, был совсем безразличен к тому, что затевали гестаповцы.
О чем думал в эти минуты Петр Михайлович? Может быть, о родных, о сыновьях, о друзьях, и ему хотелось хоть кого‑нибудь из них увидеть сейчас. Может, о судьбе отряда, о Киеве, который вот–вот будет освобожден, а он, профессор Буйко, уже никогда его не увидит…
Время от времени профессор словно бы просыпался и с тревогой начинал искать глазами кого‑то в толпе. Видимо, он боялся, что жена его тоже может узнать о том, что с ним случилось, и прийти сюда.