— Вот видите, вы сами так говорите!
— А это будет просто акварель, где, так сказать, использован мой мотив…
Орельен пожал плечами. Он уже сам не знал теперь, кого больше ненавидит: Замора или его художество.
— Нет, не заходите за мной. Но, если вам угодно, я буду в час у Маринье, как и сегодня. Может быть, увижу там кого-нибудь еще из ваших друзей.
Береника рассмеялась.
— Нет, покорно благодарю, каждый день встречаться с Фуксом — это уж слишком! Ну что ж… Если вы настаиваете, пусть будет Маринье. Решено.
Неужели он так и даст ей уйти? Но такие вещи только говоришь себе. Он дал ей уйти. Когда за Береникой захлопнулась дверь, он вернулся в комнату, подбросил дров в камин и нечаянно задел ногой корзину для бумаги. Орельена передернуло, как будто он коснулся гроба. Ему необходимо было подышать свежим воздухом. Он открыл окно: над Парижем висела мрачная ночь, пронзительно свистел ветер. Выйдя на балкон, Орельен взглянул на огни Парижа, такие близкие, такие далекие. Потом, обведя взором Париж, он опустил глаза к огромному черному рву, разверстому у его ног, к Сене, которая уносила с собой грязные льдинки утопленников.
XXXIX
Внезапно комната большого дома осветилась. Рисунок на обивке мебели, цветочки на обоях приобрели неслыханно важное значение. В лучах света, падавших из открытых дверей гостиной, бесшумно скользила прислуга. В прачечной шла большая стирка. А возможно, даже это был сад, таинственный, заросший флоксами и рододендронами. И тут жила девочка, которая рассказывала сама себе разные истории. Которая несла на своих плечах груз одной не совсем понятной для нее истории и рассказывала ее себе тысячи раз: «Когда меня выдали замуж, я была совсем молоденькая…» Силуэт черноглазого мужчины, покинутого мужчины. Он вечно кричал. Он не любил все, что любила маленькая девочка. С такими, как он, разлучаются или же остаются на всю жизнь несчастными. Но он сам был несчастлив.
Никогда Орельену не узнать, как протекли так быстро эти длинные дни. Такие короткие и такие длинные. Он примешает к ним свои собственные воспоминания, осколки этих минут, остатки этих часов. Он все испортит, затеряется в своих воспоминаниях из-за этих черных детских глаз. Из-за этого лица с открытыми или закрытыми глазами. Из-за этих страдальческих тоненьких черточек, пересекающих нижнюю губу Береники, этих мучительно волнующих бороздок, при виде которых начинают дрожать губы мужчины. И никогда он не узнает, что было в один из этих дней и что происходило в другой. Не узнает именно потому, что это были решающие дни его жизни, самые главные дни. Позднее он терпеливо восстановит их в памяти, день за днем, выстроит в нужном порядке, исправит, осветит должным образом. Они засветятся не бывшим в них светом, они преобразятся. Все, что было машинальным, случайным, наполнится смыслом, намерениями. Ничто не будет оставлено на волю случая. Словно большой оперный дуэт, певучий, идеально слаженный. Как же так? Они будут бродить по набережным, съездят на машине в Мо, Санли, все утро проведут в Лувре, как того хотела Береника, и поспорят из-за Курбе. А потом наступят часы, когда приходится уходить, часы свиданий, распустившиеся петли кружев, пустые часы, часы без Береники.
Она рассказывала о своем отце. Так ли уж она его ненавидела? Живя с ним, она воображала, что берет на себя некую искупительную миссию. Боялась его. Ведь он так громко кричал. Это был человек грозового темперамента. И иногда он приводил в их большой дом чужих женщин. Беренику отдали учиться с запозданием, когда все ее ровесники уже давно сидели за школьной партой.
Их дни были отмечены каким-то оцепенением, когда не сознаешь ничего. Бежало время, как будто впереди была целая вечность, как будто тем и ценно время, что можно его попусту растрачивать. Эти дни были подобны плоду, сердцевину которого гложет червь: ни на минуту не отступавшая уверенность, что близится их конец, настойчивая до наваждения мысль об их быстротечности, преждевременное познание разлуки, с привкусом непоправимого бедствия; и удивительнее всего, что дни эти гнездились в самом средоточии зимы, хотя такие дни непримиримых контрастов обычно бывают лишь в разгар знойного лета. Когда под сенью гор становится непереносимо холодно, и ты невольно забываешь, что искал здесь убежище от палящих лучей солнца.
Всякий раз, когда Береника уходила, Орельен недоуменно спрашивал себя, что же такое произошло и как случилось, что он опять действовал с подобной наивностью. И каждый раз он чувствовал себя уязвленным в своей глупейшей мужской гордыне, потому что не сумел превратить эту женщину в свою собственность. Она ускользала между пальцев. Ставила в тупик. Ни к чему оказывался весь этот солидный опыт, наигранная развязность, все эти общие места, все эти военные хитрости, которые позволяют незаметно перейти от разговоров к атаке. Бывали минуты, когда Орельен думал, что она уже в его объятиях, когда он чувствовал себя больше чем победителем; бывали минуты, когда он не сомневался, что она его не любит и что слова тут ни при чем и еще хуже, чем поцелуи. Позже он, однако, обнаруживал, что эти минуты исчезли, как дым, что он даже не обнял этот призрак и что оба они стояли над краем бездны, оба чужие друг другу, неловкие, растерянные, и самые банальные слова скрывали ярость, неудачу, боязнь.
Орельен не принадлежал к числу тех мужчин, что верят в ирреальную сторону любви. Когда он поджидал Беренику или когда она рассказывала о своем детстве, в голове его проносились вполне определенные мысли, его преследовали вполне конкретные картины, словно охотника, расставившего силки. Все, что он говорил, все, что делал, было как бы заклятьем, завлекающим женщину в ту ловушку наслаждений, которые являются конечной целью его, мужчины. А Береника была так восхитительно беззащитна. Как же получалось, что всякий раз она ускользала от него, ускользала его темноглазая добыча, трепетная Береника, которая его любит, любит, он готов был в этом поклясться. Сколько раз он чувствовал, что она в его власти, сколько раз читал в глазах ее боязнь уступить минутному смятению. Этот мужчина, столь избалованный любовью женщин, не посмел, ни разу не посмел воспользоваться ее слабостью. Что же тогда его останавливало? Страх разрушить все, разрушить сразу и бесповоротно. И даже не совсем это. Он терялся в предположениях. Не узнавал себя. Поносил себя. Издевался над собой.
Постепенно он начал понимать, что именно останавливало его в отношении Береники. Она любит его, но не хочет ему принадлежать. Со временем эта догадка перешла в уверенность. Хотя она об этом не обмолвилась и словом. Впрочем, мало ли что говорит женщина. Особенно в подобных случаях. Слова служат для того, чтобы скрывать наши чувства, а отнюдь не для того, чтобы их выражать. Она не хочет принадлежать ему. Он знал: это бесповоротно. Но почему же? Он не знал — почему. Ведь об этом она с ним не говорит. А говорит об их большом доме, о жуках, которые вечером залетали через открытое окно в ее неосвещенную спальню, об одном крестьянине, который был для нее, десятилетней девочки, зачарованным принцем, о сборе олив. За этими словами ему слышится непрерывная мольба, он вслушивается, ловит, ждет разрешающего аккорда их сердец, но так же, как и она, знает, что если мелодия их любви наберет силы, то расколется хрусталь, ныне звучащий в унисон. Дважды или трижды они почти с обоюдного согласия спасались бегством от своей судьбы. Он не понимал, как же это происходит, как мог он позволить это? Разве он не одержим ею, не одержим одним желанием? Любовь, любовь… неужели это вечное отречение и есть любовь? И если он любит, так чего же ему бояться своей любви? Да и любовь ли это, если, воплотившись, ей суждено исчезнуть? А за всем этим стояла еще одна нестерпимо назойливая мысль — наваждение, что Береника скоро его покинет, вернется к своей прежней жизни, где ему нет места, вернется к своей и только своей жизни, к своей жизни, если вообще есть у нее своя жизнь… Что знает он об этой ее жизни? Ничего, тысячу раз ничего. Муж — аптекарь. Не будь это так жестоко, это было бы смешно. Маленький провинциальный городишко. И что еще, что же еще? Идея долга, религия? Нет. Тогда что же? Нежелание огорчить «этого господина» или страх перед тем, «что будут говорить»? Нет, все это слишком ничтожно для черных глаз, скуластого лица, волос цвета соломы, для этого выражения муки, этой невысказанной жажды и безумия… О, если бы он действительно не любил ее, Беренику, если бы солгал, что бы тогда сталось с ней? Он знал, что она цепляется за его любовь, как утопающий за смехотворно утлый обломок, знал, больше того, был уверен, что, если он ее разлюбит, она может умереть…