— Сонная артерия, — подсказал Фукс.
— Даже представить себе нельзя, сколько из нее может выйти крови. Всего меня забрызгало, а как он кричал… как кричал… до сих пор у меня в ушах его крик стоит! Ведь когда режешь свинью, так она свиньей и останется, а тут человек, живой человек! А со вторым еще хуже было. Сначала он ничего не понял, но потом, когда кровь того, верхнего, хлынула ему в лицо, он хоть и был в бреду, все-таки смекнул, что его ждет. Тот, второй, знал немножко по-французски. И вопил: «Пощадите, не надо меня убивать». Тогда меня такой гнев охватил против всех, против него, против всей этой мерзости, что встал я на колени и бью, бью, рука больше не подымается, а остановиться боюсь — вдруг он выживет… Ну как, господин лейтенант? Воображаю, какая у меня была физиономия, когда я оттуда вернулся… главное, что такой тихий человек, как я.
— Ладно, ешь свои устрицы, — прервал его Фукс, — семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, значит, я могу еще одну съесть…
Орельен разжал сердито стиснутые зубы. Он сидел мрачный, задумчивый. Береника украдкой разглядывала троих мужчин. Должно быть, и впрямь велика сила таинственных уз минувшего, если они могли связать этих, таких непохожих друг на друга людей. Ну, что на самом деле могло связывать Орельена Лертилуа и полицейского агента Лемутара? Вот он сидит, уплетает устрицы с луковым соусом и жалуется на тяжелые времена. Шампанское, по первому взгляду, будто и ходкий товар, а сколько его нужно продать, чтобы самому выпить немножко красного винца.
— Ах, — вздохнул он, — были мы герои три года назад! Вон твердят — привилегии бойцов и тому подобное… обязаны мы чем-нибудь этому бойцу или нет?..
Фукс начал рассказывать о судьбе бывших фронтовых товарищей: помнишь, вестового у капитана Ватле? «Эмиля, да?» — «Так вот, Эмиль умер в Сен-Дени от туберкулеза».
— Неужели туберкулез? — недоверчиво спросил Орельен.
— У этого шалопая, который на всех привалах бегал за девками. И все же, представь себе, туберкулез. От ядовитых газов. И Мэнгль, Шаплен, Дюпюи, Секэн, Баллант…
Теперь и Орельена уже захватил разговор, им овладели эти призраки… Их зловещая и ничем не примечательная участь волновала его, и все, что приключилось с ними жалкого, безрадостного, делало его самого беднее, выбивало из колеи… У того жена… Ребенок у этого… С удивлением следила Береника за постепенным нарастанием чувств, которые так ясно читались на лице Орельена. И еще сильнее любила его. Теперь она поняла, что скрывалось иногда за его стыдливостью. Поверила чуть больше прежнего в его любовь. Именно потому, что он, казалось, позабыл о ней, и еще потому, что, беседуя с этими людьми, чуть ли не силком навязавшимися к ним в компанию, он тоже попался в западню воспоминаний. Она заглядывала в глубины своей жизни, в глубины жизни Орельена.
— А тот, капрал… как же его звали? такой высокий, славный малый… помнишь его, Фукс, в Вокуа?
— Какой? Бланшар? Ничего о нем не знаю.
— Он плохо кончил, — заметил Лемутар, — я его встретил в Аньере. С самим Барбюсом снюхался… понимаете.
Лертилуа молча пожал плечами. Такие вещи его не интересовали.
XXXVI
Она у него. Как и рассчитывал Орельен, произошло это после завтрака у Маринье совершенно естественно и незаметно. Оба еще были оглушены болтовней Фукса и его дружка. А тут поднялся ветер, лишив бульвары и набережную их прелести. Орельен ждал сопротивления, он заранее приготовил слова уговора, гнева, насмешки. И зря! Береника просто сказала: «Ах, это здесь!» — и вошла в подъезд. Она-то ведь не боялась встреч с соседями Лертилуа, она-то ведь не была знакома с князем Р. …Бесконечно длинная лестница и бешеное биение сердца… Когда он увидел у себя дома эту провинциалочку в дурно сшитом костюме и с меховым серым манто, накинутым на руку, когда она сняла шляпку и тряхнула головой, откидывая со лба белокурые пряди, он вдруг с ужасом понял, как бесконечно она ему дорога, вот такая, какая есть. Она у него, у него дома, пришла к нему без жеманства. Без полагавшихся в таких случаях фраз. Он испугался, что ей не понравятся его две комнатки, как будто вопрос шел о его наружности. А что, если там беспорядок… Разве с этой мадам Дювинь можно быть в чем-нибудь уверенным?
Все это… то есть то странное ощущение, то чувство, которому нет названия, родилось в ту самую минуту, когда Береника проскользнула в неуютную переднюю и, незаметно потрогав на ходу светлое пальто, висевшее на плечиках, замерла на пороге гостиной — комнаты, которую Орельен и мадам Дювинь условно обозначали этим именем. Береника у него. Остановившись позади нее, Орельен попытался увидеть новыми глазами, ее глазами, свое привычное жилье…
Видели вы когда-нибудь, как входит впервые кошка в незнакомое ей помещение? Заметили ли вы ее секундное колебание, этот удлиненный, неслышный шаг, это порывистое и гибкое, чисто кошачье движение, которым она осваивает мебель, ковры, картины, даже сам воздух, как будто перед нею джунгли, лесная чащоба Видели вы ее золотые зрачки, которые она старается выдать за два отблеска света, и заметили ли вы, как она, не колеблясь, находит какой-нибудь предмет, подходящий к цвету ее шерстки, и, что самое удивительное, такой предмет найдется непременно! Береника как будто и не пересекала комнаты, но вдруг очутилась на противоположном ее конце; уже целых три стула были заняты ее шляпкой, сумочкой и меховым манто, а сама она, казалось, затеяла игру со светом, прорывавшимся отовсюду. Тут было темно, но в этот час дня свет шел изо всех трех окон, два из которых выходили на два протока Сены, а третье — на мыс. Свет лился также через открытые двери спальни. Когда же Береника прикоснулась к широким тюлевым занавескам, висевшим на том окне, что выходило на левый берег Сены, вот тогда-то она совсем стала похожа на кошку. Вернее, на какого-то другого, более благородного и сильного хищника из породы кошачьих. По движению плеча и спины Орельен угадал в этом хрупком существе присутствие такой силы, о какой он даже не подозревал. Дернув за шнурок, он раздвинул занавески, распахнул окно. Они вышли на балкон.
— Как красиво, — прошептала Береника.
Париж уже становился голубым. Не скрываясь, Береника прильнула к Орельену бесконечно естественным движением. Он обнял ее за плечи, как бы боясь, что у нее закружится голова. У него-то самого уже давно кружилась голова… Текли минуты, ничтожно пустые минуты безмолвия, а внизу бежали воды Сены, желтые, взбаламученные, взбухшие от прошедшего снега и грязи, бежали под небом в растрепанных белых прядях, где в разрывах проступала линялая зимняя голубизна. Тяжесть Береники, прислонившейся к нему, тяжесть неба над ними; Орельен уже испытал когда-то такой страх, страх перед любым движением, которое может прервать минутное очарование… Но тогда речь шла совсем о другом, хотя ничто так не похоже на смерть, как любовь. Он затрепетал при этой мысли, чересчур напыщенной, несоразмерно огромной.
— О чем вы думаете? — спросила Береника. — Отвечайте немедленно… не размышляя.
Он ответил:
— Лучше я убью себя, чем отвечу…
И от этих слов он снова затрепетал, потому что и эти слова не вмещались в обычные пропорции, превышали меру самого целомудренного чувства. Он чувствовал себя добычей такого неслыханного счастья, что пугался всего, — все посягало на это счастье. Боже мой, не оттого ли это, что я стою вот так, рядом с Береникой? От простой мысли, что она здесь… Сколько женщин с ним вместе любовались отсюда Пантеоном, дальними и ближними холмами… Но такое счастье пришло впервые… Он боялся, что Береника догадается, и боялся также, что она не осознает всей важности происходящего. Не знал, что сказать, опасался слов, ибо, произнесенные вслух, они могли принизить его восторг, всю несказанность восторга. Ее волосы, щедро рассыпавшиеся по лацкану его пиджака, его собственный неловкий жест, каким он обнял Беренику за талию, ее рука — сначала старавшаяся расцепить его руки, но вдруг забывшая, что собиралась сделать, и застывшая в неподвижности… кроткое небо… и это оцепенение, этот внезапно нашедший на них обоих столбняк. Его любовный порыв сковала неподвижность, как это бывает во сне. Он пытался найти поэтическое сравнение для этой сцены: будто он — каменная статуя и на эту статую небрежно оперлась женщина… Он и ждал и боялся любого ее жеста, — боялся, что она прикоснется к нему, боялся, что отойдет. Береника подняла свободную руку и поднесла ее к своим волосам таким естественным и милым движением… Он увидел рядом с собой, совсем близко, ее шею, волнующий, живой, ослепительно-белый атлас ее кожи… Нет, видно, зря похвалялся он своей неподвижностью. Напрасно считается, что каменной статуе так уж трудно повернуть голову…