Взять хотя бы площадь Звезды. Бродить вокруг нее, сворачивать наугад в первую попавшуюся улицу и вдруг очутиться неведомо для себя совсем в ином мире, ничуть не похожем на тот, который ждет тебя на следующем перекрестке… Эти прогулки действительно похожи на вышивание… Но только когда вышиваешь, приходится следовать уже готовому, известному рисунку — цветку, птичке, — а здесь ты никогда заранее не знаешь, откроет ли тебе свой задумчивый образ авеню Фридланд, или повлечет за собой озорная суета авеню Ваграм, или очаруют ажурные просторы Булонского леса. Площадь Звезды царит над самыми различными мирами, как над живыми людьми. Над целыми мирами, куда запущены ее светоносные щупальцы. Есть там своя провинция — улица Карно — и есть коммерческое величие Елисейских полей. И есть улица Виктора Гюго… Беренике нравилось идти одной из этих улиц, чередование которых ей никак не давалось, затем круто свернуть в переулок и выйти на следующую магистраль, совсем так, как она бросила бы сказочную королеву ради куртизанки, рыцарский роман ради новеллы Мопассана. Живые дороги, ведущие из одной сферы воображения в другую, — как нравились Беренике эти улицы за то, что они вдруг превращались в странный провинциальный уголок или приводили в пустынные переулки, где каждая балконная решетка словно повторяет своими металлическими завитками сложный узор акций и облигаций, которые хранят владельцы этих квартир; нравились переулки, что завлекают в сеть сомнительных отелей, меблированных комнат, бистро, подозрительных женщин, — и все это буквально в двух шагах от богатых кварталов, и все это бросает в низменную дрожь маменькиных сынков и любителей извращенных нравов. Совершенно неожиданно улицы расступались, открывая глазу городской горизонт, и Береника выбиралась из этой чарующей и пугавшей ее страны, чтобы полюбоваться издали Триумфальной аркой и возле нее легким пунктиром деревьев, до половины аккуратно забранных решетками. Какой же он красавец, Париж! Даже там, где линии, казалось бы, идеально чисты и прямы, даже там — сколько изгибов! Ничего подобного не увидишь за городом, где пейзаж не склонен к таким стремительным переменам; нигде, даже в Альпах или на морском побережье, не найдет себе столько богатой пищи воображение молодой, ничем не занятой женщины, которая радуется тому, что живет и что свободна, свободна думать вволю, и может не следить за собой, не бояться, что лицо ее выдаст затаенные чувства, что сорвется с ее губ неосторожная фраза и больно ранит кого-то, а ей доставит минуту раскаяния…
Иногда ей хотелось видеть город иным. Тогда она садилась в автобус, в любой автобус и уезжала на другой конец Парижа. Она нарочно оставалась на площадке, где толкались входившие и выходившие пассажиры, отмечая про себя смену многолюдных и малолюдных кварталов. Она не уставала от этих бесконечных превращений, свершавшихся вокруг нее. После Елисейских полей и площади Согласия улица Риволи казалась узенькой, совсем как мысль, идущая через различные этапы к конечной цели рассуждения: первый этап — вдоль садовой ограды, где еще недавно ничем не стесненное воображение вольных деревьев сковывают черные решетки и постепенно берут в плен ряды статуй, как бы желающих подготовить прохожего к приближению дворца. Аркады по ту сторону сада по-своему подкрепляют эти каменные силлогизмы. Но за дворцом аркады слишком быстро сдают свои позиции, и улице приходится теперь распроститься с игрой фантазии ради практического разума и обставить себя двумя рядами домов, самых обыкновенных домов. Нелепая кичливость коммерции, воздвигнувшая себе в качестве монумента магазин «Самаритен», пришедший на смену «Лувру»! Подъездные пути к Центральному рынку пересекают улицы. Деревья все еще выбегают вам навстречу, когда вы уже поравнялись с «Шатле» и едете на левый берег с его мечтами. Потом — конец. За Ратушей улица вытягивается в ниточку, автобус сворачивает на улицу Сент-Антуан, чреватую угрозами, полную воспоминаний, пока наконец не останавливается на огромной площади, являющейся как бы вариантом площади Звезды, где высится Июльская колонна.
А отсюда можно начинать игру заново… И снова Береника блуждала от улицы Рокетт до бульвара Генриха IV, от Сент-Антуанского предместья до канала Сен-Мартен…
Латинский квартал. Велика его тайна для молодой провинциалки, которая видит, в нем все, что подсказали ей романы, всю его обязательную прелесть. И к тому же там огромные книжные лавки, где полно самых последних новинок, что, пожалуй, так же соблазнительно, как фрукты от Эдиара на площади Маделен. Сен-Жерменский бульвар, где книжная торговля Кра, где можно бродить часами, читать урывками не разрезанные еще книги и журналы. Особенно Беренике приглянулась маленькая неприметная лавчонка на улице Одеон, вернее, ее владелицы. Одна из них, блондинка, сообщила Беренике, что она родом из Савойи, и продала ей первое издание Жюля Ромена и книгу юного Поля Дени «Вход воспрещен». Немного коротко, зато сногсшибательно. Книги под аркадами «Одеона» притягивали к себе по-иному. Трудно было с уверенностью решить, имеешь ли ты право на них глядеть.
Чудо Парижа. Не думать ни о чем. Не чувствовать на своих плечах слишком тяжелого бремени доброты и благочестия. Стать снова, как когда-то, маленькой девчушкой, бездумно прыгающей через скакалку. Береника могла теперь хохотать без всякой причины. Никто ее не смутит, никто не спросит с самыми лучшими намерениями: «Чего ты смеешься?» Она вольна была в упор разглядывать прохожих или просто их не замечать. Могла забыть своего Люсьена без всяких угрызений совести… Здесь были Большие бульвары, был Люксембургский дворец, был Восточный вокзал и был Монруж. Менять кварталы вовсе не значит изменять кому-то лично: ведь Дворец Инвалидов не посетует на тебя за то, что ты проводишь время на Бютт-Шомон.
Она возвращалась на улицу Рейнуар счастливая, с ощущением удивительной легкости, с ярким румянцем на щеках, словно целый день пробегала в поле. «Тебе письмо!» — кричала ей из другой комнаты Бланшетта. Вдруг сделавшись серьезной, Береника снимала шляпку, брала письмо и шла читать на балкон, а внизу лежал Париж, с которым не сегодня-завтра придется расстаться. Читала медленно, запечатлевая в сердце каждое слово, читала это нежное, милое, хорошее письмо, и ей хотелось кусаться и рыдать.
— Что пишет Люсьен? — спросила за столом Бланшетта.
— Ничего особенно, по обыкновению… желает хорошенько повеселиться… шлет вам приветы. У мамы приступ ревматизма…
— Кстати, я встретил Лертилуа, — совсем некстати заметил Эдмон.
Бланшетта нахмурилась. Ей не нравится Орельен, это ясно.
— Ну и что?
— Ничего… я встретил Лертилуа, говорю, что просто встретил Лертилуа.
Чудесно. Инцидент был исчерпан. Слышался только стук вилок. Тут Эдмон заговорил, словно отвечая на вопрос:
— В Булонском лесу… Он шел пешком. Я его подхватил под руку и проводил до дома… У него очаровательная квартирка…
Беренике вовсе не хотелось поддерживать разговор, но она почувствовала, что между супругами не все ладно. Поэтому, не интересуясь ответом, а только чтобы поддержать разговор, чтобы не дать Бланшетте времени взорваться, она спросила Эдмона:
— А где он живет?
Эдмон задрал нос, взглянул на Бланшетту, затем повернулся к Беренике:
— На острове Сен-Луи… Две комнаты и кухня… Ты себе и представить не можешь…
На этом месте его рассказа Бланшетта вдруг вспомнила, что забыла поговорить с мадемуазель о детях… Она встала, опрокинула стул, подняла его и вышла.
— Что это с Бланшеттой? — спросила Береника. — Вы с ней зло говорили, Эдмон.
IX
Какой чудесный день! Давно уже в Париже не было такой зимы… Когда она, призвав на помощь солнце и мороз, возьмется подсушивать все вокруг, как хороши тогда становятся окрестности Парижа и голые сады, и серые стены, расцвеченные неожиданной игрой лучей, рощи, сплетающие обнаженные ветви в четкий узор иксов и игреков, подсказанный своей лесной геометрией, и вдруг на каком-нибудь повороте с удивлением видишь упрямый дуб, до сих пор еще не скинувший своей листвы бестелесно-зеленого оттенка, столь отличного от яркой зелени питомцев оранжерей… Как хорошо тогда катить на машине в обычный будний день, зная, что не рискуешь встретить весь парижский свет ни на автомобильных трассах, ни в дурацких гостиницах! Ясно, что на более мощной машине, как, например «бугатти» Шельцера, можно умчаться еще дальше, отправиться вглубь страны…