— Заметили ли вы, дорогая, что по мере того как удаляешься от Парижа, создается впечатление, будто уходишь в даль времен? Проедешь пятьдесят километров и очутишься в девятнадцатом веке; отъедешь сто — в восемнадцатом. От зоны к зоне. Так, глядишь, можно попасть и в средневековье.
Он любил, знал наизусть все эти проселочные дороги, где не проносятся вереницы машин, ибо для парижан, для этих самых заядлых на свете домоседов, пределом, вершиной, потолком туристических поездок служит шоссе Карант-Су. Или, возможно, парижанам для поездок требуется какая-то цель, любая цель, осмотр какой-нибудь достопримечательности. Похоже, что они стремятся своими резиновыми шинами воздать дань некоему всеми признанному пейзажу. Орельен слегка наклонился к своей спутнице и показал рукой на равнину, которую пересекала их машина, в меру пустынную, слегка волнистую, где ничто не приковывало глаз, ничто из того, что приучили нас замечать целые поколения живописцев. Просто земля здесь возделанная, там оставленная под паром, откосы, заросшие сорняками, кучки хвороста — всех оттенков шерстки на брюшке целого десятка зайцев…
— Странный вы человек, — прошептала Мэри де Персеваль, которая вообще ничего не видела вокруг и под полостью, подбитой рыжим мехом, теснее прижалась к своему спутнику. Орельен взглянул на Мэри: она сидела с влюбленным видом, протянув к нему губы, сложенные для поцелуя. Совершенно ясно: она даже не понимает, чем так восхищался Орельен. Но разве это нужно? Ничуть. Женщина для курортов и пляжей. Держу пари, что она млеет при виде пальм… Тем хуже, тем лучше… Мэри вздохнула: «Милый…» Слова и вздох были на редкость неуместны и вызывали в носу ощущение резкого холодка.
Теперь они катили по крутым изгибам неровной дороги, среди густого перелеска, отгороженного проволокой с надписью: «Охота запрещается», — повторявшейся уже десятки раз.
— Милый, — пролепетала госпожа де Персеваль тоном упрека, — ведь все утверждают, что у меня самые красивые ноги во всей французской державе, а ты не удостоил меня даже самого скромного комплимента…
Орельен резко вывернул руль, объезжая повозку, не желавшую сворачивать, и выправил машину. Он высвободил руку, дабы небрежно скользнуть ладонью по вышеупомянутым ногам до кромки чулок, потом взглянул на клонившееся к закату солнце.
— Зачем говорить то, что говорили вам сотни раз и что вы сами отлично знаете. К тому же это даже не открытие: вы мне их уже показывали, а вот о моих ногах вы до сих пор ничего не сказали…
Мэри рассмеялась деланным светским смехом. На мгновение задумалась. Потом возмутилась:
— Нет, дорогой, вы просто немыслимы… мужчины вашего поколения — настоящие девки, именно девки. Никогда бы не сказала, что вы были на фронте. Такой самовлюбленный и совсем нелюбезный…
— Вы, значит, думаете, что любезности обучают войне?
— Не знаю, но я… но у людей старше вас были какие-то традиции, была деликатность…
Орельен пожал плечами. Он чуть было не ответил грубостью, да испугался угодить ей. Мэри добавила:
— Вы нас обидели…
— Во-первых, ненавижу все эти множественные… Я тебя обидел, я вас обидел. Но вы, нас… кто это вы и кого это нас? Или же вы просто хотите уравнять меня в правах с вашим юнцом Дени?
— Боже, какой глупый! Прежде всего не смей плохо говорить о Поле только на том основании, что я обманываю его с тобой, он очень талантлив… пусть все это еще в будущем, но он талантливый. Ты ведь, конечно, не читал его «Вход воспрещен»… и к тому же такое сердце, такое сердце.
На Орельена напал приступ дурацкого смеха. Против таких приступов он был бессилен. Он извинился. Однако, как известно, извинения только портят дело. Наконец он пришел в себя:
— Простите, пожалуйста, я вовсе не хотел вас оскорбить…
— Ты меня вовсе и не оскорбил, но ты несправедлив к мальчику, а ты бы мог быть повеликодушнее, особенно после того, что произошло…
— А что, в сущности, произошло? — осведомился Орельен с неподдельным изумлением.
Теперь залилась хохотом Мэри, но в ее смехе слышалось что-то искусственное, как в звуках пианолы. Равнина кончилась. Селение. Огромные рекламные щиты, предлагающие аперитивы и машинное масло. Дорога стала шире. Много машин. Мэри, укутав ноги в полость, о чем-то задумалась. Орельен воспользовался ее молчанием, чтобы урвать для себя несколько секунд одиночества. Но, следуя ходу своих мыслей, Мэри заговорила и, будто покружив где-то вдалеке, вернулась к тому, что произошло сегодня:
— Что за очаровательный уголок, я имею в виду эту гостиницу, куда ты меня возил. Как ты думаешь, многим она известна? Мне почему-то казалось, что нет… может, это наивно или просто ты на меня так подействовал…
— Спасибо.
— Нет, это я должна тебя благодарить за то, что ты мне ее указал.
— Совершенно верно, при желании вы можете воспользоваться ею еще раз…
Нет, каков наглец. Она воскликнула:
— Какой наглец! Впрочем, почему бы и нет. Мы можем приехать сюда еще раз…
— Если только это доставит вам удовольствие…
Мэри не сразу нашлась, что ответить, но потом смело двинулась в атаку:
— Шалун, вы, должно быть, привозили в эту харчевню всех женщин земного шара…
Орельен поморщился. Он не переносил такого лексикона. И, желая наказать Мэри, заметил:
— Всех? Нет. Всего десяток…
Он расплачивался за свое любопытство в отношении той, кого называл про себя «вдовица Персеваль». Чем ближе он ее узнавал, тем больше она становилась «вдовицей Персеваль». Чего стоят, например, ее рассуждения о нелюбезности мужчин его поколения. Ему показалось, что обладал он не просто женщиной, а определенной категорией… Категорией, чуть-чуть вышедшей из моды. Со своими привычками, со своими традициями. Даже в самый решительный момент… Ах, теперь он лично понял, что означали эти восклицательные знаки! Откровенно говоря, он не особенно церемонился с этой напудренной дамой, которая в любую минуту старалась как можно красивее подать себя и которой пришла на ум злосчастная мысль простонать ему в ухо: «Все, что тебе угодно… только не ребенок!» При этом неприятном воспоминании он весь передернулся от злобы, резко нажал на акселератор, и машину бросило вперед.
— Что это с вами? — крикнула Мэри.
— Я мщу самому себе!
Она не спросила, за что он мстит. Вдали виднелся Париж.
Несколько минут они ехали молча. Потом Мэри не выдержала.
— На мой взгляд, вы ведете себя слишком отчужденно.
— Опять традиции… да? Вы любите ложь.
— Вы могли бы не лгать…
— Я мог бы также и лгать.
— Сегодня вы какой-то странный…
— Я такой, как обычно…
— За это-то я вас и упрекаю, злюка: как будто ничего не произошло.
— А что, собственно, произошло?
— Опять! Грубиян!
— Это я-то грубиян? Напротив, я считаю себя образцом скромности хотя бы потому, что не напоминаю вам…
— Ах, так! Так знай же, что мужчины по десять лет умоляли меня пойти на то, на что я пошла с тобой с первого раза.
— Вы жалеете?
— Кончится тем, что буду жалеть. По твоей же вине.
— О чем жалеть? Что десять лет или что с первого раза?
— Нет, он просто невыносим… Должно быть, я действительно в вас влюбилась, раз терплю все ваши глупости. Боже мой! Этого я как раз и не хотела.
Она ждала фразы, которой не последовало.
— Неужели же я, я согласилась, чтобы вы меня увезли, как увозят женщин? Неужели я должна трепетать при мысли, удержу я тебя или нет? Ждать, ломать себе голову над тем, как бы тебя побаловать… дарить тебе галстуки…
— Спасибо, не надо… я ведь вам говорил, что я не Поль Дени.
— Значит, ты хочешь, чтобы я пожертвовала им ради тебя?
— Ради бога, не надо! Никаких жертв, дорогая Ифигения…
— Потому что, если бы ты меня об этом попросил, я все равно была бы вынуждена тебе отказать… Ради такого бессердечного человека я не намерена мучить ребенка… Да, для меня он скорее ребенок, чем мужчина… Я отлично знаю, сколь многое нас разделяет и что это не может длиться вечно… впрочем, я лично не так уж всем этим дорожу… но пусть он сохранит о тех днях, то мы были вместе, память… память…