Занавес опустился, зрители поднимались с мест, направляясь в фойе. Из первых рядов кто-то махал кому-то рукой.
— Кто это? — спросила Береника. — По-моему, нам машут.
Бланшетта, улыбаясь, покивала в сторону машущих. Оказалось, это полковник Давид с супругой. Они подошли к барьеру ложи, и беспечная беседа помогла Орельену отдышаться во время этого мучительного антракта, которого он не напрасно ждал с таким страхом. Не прерывая разговора, он рассеянно вглядывался в поток людей, привлеченных в фойе звуками джаза. И вдруг среди прогуливающихся заметил знакомую фигуру. С губ его чуть было не сорвался возглас. Но он вовремя сдержал себя. Дамы ничего не заметили. Сомнения быть не могло — это Эдмон Барбентан собственной персоной, скрывшийся в гуще толпы и искоса поглядывавший в сторону их ложи. Что сей сон означает? Ведь Барбентан собирался куда-то уехать. Если бы он освободился раньше времени, он пришел бы к ним в ложу, а не разгуливал бы по коридору. И еще исподтишка следит за ними, во всяком случае вид у него настороженный. Орельен притворился, что заинтересован разговором. Полковник заявил, что, по его мнению, ревю прелесть, но госпожа Давид сказала, что спектакль при всем желании нельзя назвать ревю, он рассчитан специально на иностранцев, ни одного живого слова, ни одного остроумного куплета (помните, Рип в довоенные годы?)… а это — просто феерия, вот и все.
— И феерия — вещь неплохая, — заметил полковник.
— Ну уж вы скажете тоже, дорогой! — Госпожа Давид досадливо отвернулась и пояснила специально для Лертилуа: — Полковнику только были бы голые ножки.
Орельен вежливо улыбался. Украдкой он искал взглядом Барбентана. И не находил. Тем временем публика уже схлынула в коридор.
— Прошу прощения, мне хотелось бы купить сигарет, — сказал он. — Нет, спасибо, господин полковник, я предпочитаю «Галуаз». Разрешите воспользоваться вашим присутствием и оставить дам на вас.
Ни в коридоре, ни в фойе, ни даже у входа в театр, где возле застекленных дверей курили мужчины, ни в потоке галдящей публики, ни за столиками, где сидели уроженцы южной Америки, англичане и скандинавы, ни среди зрителей верхних ярусов, спустившихся вниз, ни среди здешних девиц — нигде не оказалось Эдмона. Орельен вернулся обратно в надежде, что Барбентан в их ложе. Но нет. Вероятно, уехал. Он взглянул на Бланшетту и прикусил язык. Лучше не говорить ей об этой встрече. А вдруг он ошибся. Чета Давидов вернулась на свои места.
Бланшетта провела рукой по лбу, вздохнула и нервно пошевелилась на стуле, как бы не решаясь заговорить, но все же заговорила:
— Простите, Орельен, но я себя неважно чувствую… нет, нет, не провожайте меня.
— Вы хотите вернуться домой, Бланшетта? — воскликнула Береника.
— Прошу вас, друзья. Я не желаю портить тебе вечер, Береника… Если я и уеду, что ж тут такого. Мне вообще не следовало бы выходить…
— Я провожу вас, — сказал Орельен.
— Нет, нет, умоляю вас! Не может же Береника остаться здесь одна. Меня ждет машина, шофер. Потом я вам пришлю машину. Я уже говорила Эдмону… Мне что-то не по себе. Я не могу здесь оставаться… Нужно ехать домой… Уверяю вас…
Уговорить ее так и не удалось. Бланшетта твердила, что поедет домой без провожатых. Чуть ли не силой она усадила их на место. Пришлось подчиниться. Орельен проводил ее по коридору.
— Мне не хочется отпускать вас одну. Мы могли бы…
— Прошу вас, Орельен, окажите мне такую любезность, останьтесь до конца… У меня болит голова. После спектакля поведите куда-нибудь Беренику. Она будет рада… Ведь скоро ей возвращаться в свою глушь.
Эта последняя фраза заслонила от Лертилуа все сказанное Бланшеттой раньше. Береника скоро уедет, вернется к себе, покинет Париж.
Упав на мягкое сиденье машины, Бланшетта подумала, что наконец-то сможет поплакать. Потушила лампочку, которую услужливо зажег шофер.
— Домой, — приказала она, и «виснер» умчал ту, что принесла небесам добровольную жертву. Так карала она себя за то, что не пожелала оставить Беренику наедине с Орельеном. Вынудила себя так поступить. Боже, вернешь ли ты мне Эдмона в обмен на эту пытку? Бланшетта выторговывала у господа бога крупицу счастья, но в душу к ней не снизошел мир, не осенила надежда. Слишком хорошо Бланшетта знала своего Эдмона. Она затрепетала: так же хорошо знала она, сколь несправедливы бывают небеса.
XXVI
Внезапный отъезд Бланшетты породил между Орельеном и Береникой чувство неловкости. Присутствие свидетельницы прибавляло Орельену храбрости и в какой-то мере успокаивало Беренику, которая, сидя рядом с Бланшеттой, могла хранить неподвижность, граничившую почти с покорностью сомнамбулы. Но когда они очутились одни в первом ряду ложи, все вдруг представилось им столь важным, столь знаменательным, что они так и остались сидеть поодаль, страшась друг друга, во власти все опережающих грез.
Береника впервые видела Мистенгет, и уличные сценки с обычными аксессуарами — сумка на боку, красный платочек, танец ява, сигарета в углу рта, «фрайер» и «маслина» под светом фонаря — были для нее полны поэтичности, доступной лишь тому, кто обладает свежестью восприятия и блаженным провинциальным невежеством таких вот Береник. Она не желала отвлечься, пусть на мгновение, она с болезненной чуткостью улавливала, как в темноте медленно созревает чужое решение, опутывая ее точно щупальцами, чувствовала притяжение Орельена. Он вполголоса пробормотал какую-то фразу. Береника оглянулась, приложив палец к губам, шепнула «тише!» и, прежде чем Орельен успел шевельнуться, опустила обе свои ладони на его руки и сковала их словно цветочной цепью. И, не снимая ладоней, повернулась к сцене. Под сладостным бременем этих оков Орельен тщетно пытался дать волю нежности, вдруг переполнившей его. А она, лукавица, отодвинулась, и Орельен понял, что все ее внимание поглощено спектаклем, знаменитой Мистенгет, прохаживавшейся по авансцене.
— Прелесть! — вздохнула Береника.
— Кто?
— Мистенгет…
Орельен почувствовал, какая ирония заключена в их диалоге. Ему хотелось сказать: «Я люблю вас», — а она говорит о Мистенгет. И так же, как сковала она движение его рук своими маленькими руками, так же сковала она и уста Орельена этой равнодушно дружеской фразой, донесшей все обаяние ее голоса. «А все-таки, — подумалось ему — эта самозащита свидетельствует о молчаливом признании, о том, что она разгадала мой замысел, замысел завоевателя, которого выдает каждое движение». Орельен окончательно растерялся; никогда в жизни не чувствовал он себя столь безоружным перед женщиной, да еще такой слабой… А что, если она когда-нибудь раньше так же удерживала, именно удерживала, а не просто держала руку мужчины? И кто был этот мужчина? Он ведь ничего о ней не знал. Незнакомка. Просто незнакомка. До смешного ничего не знал о ней. Береника загадочна, как сама невинность, но, возможно, она когда-нибудь уже разрешала этот жест другим, а быть, только сейчас и только ради него изобрела этот способ защиты. Или же это обычный этап перед тем, как позволить кавалеру большие вольности? Даже думать стыдно о подобных вещах. Он готов был надавать себе пощечин за такие мысли… Испытывал все муки ревности. Но не мог же он в этой ложе дать волю своей страсти. Как никто, был он чувствителен к смешным положениям. А время шло, ускользало. Слишком поздно. Даже если бы ему удалось прийти в себя, возобновить свои неуклюжие попытки… Времени все равно не оставалось. Спектакль шел к концу. Через минуту придется встать, одеться и уйти из театра. И поэтому он сидел, не смея шелохнуться, сдавшись на милость Береники, и, окаменев, чувствовал хрупкое кольцо ее пальцев на своем запястье. Он видел, как вздымается грудь Береники, видел на разрумянившемся лице отблеск оживления, царившего на сцене. Он сидел рядом с ней, как влюбленный мальчишка. Впервые в обществе женщины он был так далек от мысли о плотских наслаждениях. Он не сумел бы поцеловать, не мог представить ее в своих объятиях. Этот цветок на плече, платье… все останавливало Орельена. Неправдоподобная робость. И по-прежнему этот запах свежего сена, который исходил от Береники, выражал сущность Береники, наполнял его Береникой.